Светлана Замлелова – Блудные дети или Пропадал и нашелся (страница 2)
– Ты не поступишь в институт! – срывающимся голосом предрекала мне мама, застав за неподходящим, с ее точки зрения, занятием.
– Был серым как штаны пожарника, таким и останешься, – поддакивал папа. И неизменно при этом добавлял: – Кроме ПТУ, дружок, тебе нич-чего не светит… А туда же – искусствовед!..
С их слов выходило, что не поступи только я в вуз сразу же после школы – а я непременно должен был не поступить, несмотря на «успехи в учебе и примерное поведение», – высшего образования мне не видать. А равно и мало-мальски приличной будущности.
– Потом в армию тебя заберут, потом женишься, потом дети пойдут – зарабатывать нужно будет… И все!.. – объяснял мне папа. И лицо его выражало отчаяние.
Отчаяние передалось и мне, так что я даже решил для себя, что если не поступлю с трех попыток, то повешусь или вроде того. А когда мы приехали отыскивать мое имя в списках зачисленных, позабыли не то что запереть двери машины, но и зажигание папа оставил включенным. Так и простояла наша «Волга» незапертой и тарахтящей, пока мы искали свою фамилию в списках…
Чувства мои по поводу зачисления оказались совершенно схожими с чувствами советских школьников, принимаемых в пионеры. Ей-богу, если бы у меня был красный галстук или любой другой атрибут, выдававший мою принадлежность к студенческому братству – шпага, например, – я бы не снимал его даже ночью!
Я был зачислен в студенты в августе 91-го года. Это было время, когда по улицам Москвы ползали танки и вся страна жила в предвкушении чего-то необычайного. А многие так даже и верили, что все то необычайное, что грядет и вот-вот разразится, непременно будет содействовать ко всеобщему благу.
Ректор вуза, студентом которого я стал в то лето, был известен широкой публике своими либеральными и демократическими убеждениями. Это был шестидесятник и западник, то есть большой поклонник всего «как в Европе». О нем говорили, что он, как и прочие шестидесятники, всегда оставался верным «истинному марксизму», не испорченному болезненными сталинскими фантазиями, а преподанному России самим Лениным. И что будто бы за это власти неоднократно порывались отправить его в желтый дом, но почему-то так и не отправили. Между прочим, речь, произнесенная ректором на дне открытых дверей, произвела на меня сильнейшее впечатление, и, вероятнее всего, легендарная личность ректора и та самая произнесенная им речь создали необходимый перевес при выборе мною учебного заведения. Среди прочего, много было сказано о свободе, о том, что «страна наша встала на путь перемен и демократических реформ» (напомню, дело происходило еще в СССР); упоминалось о гласности и плюрализме; особо подчеркивалось, что мы, то есть тогдашние абитуриенты, являемся надеждой общества и что именно нам предстоит «стать первым свободным поколением обновленного государства». В этом смысле Институт был провозглашен «островком свободы», где максимально «предполагается реализовывать на практике принципы демократии, свободы и плюрализма». Овация стала наградой красноречивому ректору. Несколько девичьих голосков в разных углах аудитории пропищали восторженное «Браво!».
Повторюсь, что ректор наш в то время был человеком чрезвычайной известности и популярности. Он был депутатом Верховного Совета и одновременно с этим слыл диссидентом. Известность же его связывалась с целым рядом смелых критических выступлений в адрес советского правительства, приводивших в восторженный трепет всю страну. Сегодня я не знаю, чего хотели все эти люди, называвшие себя красивым словом «диссиденты». «Мы – диссиденты, изгои», – с гордостью говорили они. Но, кажется, никто из них не предлагал возродить святыни или, например, поднять деревню. Что, собственно, они предлагали для страны, куда звали – право, не ясно. Но тогда это было не важно. Главное, они критиковали советскую власть, и это в них подкупало.
Институт же наш оказался настоящим пристанищем для диссидентствующей публики. Проректоры все сплошь тоже слыли диссидентами, а равно и несколько профессоров. Поговаривали, что проректор по учебной части прошел сталинские лагеря и на правом предплечье носит клеймо, оставленное ему мучителями. Слух этот подхватили с каким-то даже аппетитом и с наслаждением затем перекладывали из уст в уста. Хотя почему-то никого не смущал возраст проректора – судя по его летам, в застенках он мог оказаться, будучи грудным младенцем. Впрочем, в те страшные годы чего только не случалось.
Вследствие всех этих свободолюбивых устремлений нашего начальства Институт со временем действительно превратился в «островок свободы» и плюрализма. Какой-то негласный дух терпимости ко всему, что только ни на есть, привлекал под его своды самую разношерстную публику. Феминистки с нечесаными волосами, драными подмышками и в каких-то подвязанных опорках; странные иноземцы – не студенты и не преподаватели, – расточавшие кругом себя холодные улыбки; лысые проповедники в черных френчах и золотых очках; сектанты с безумными глазами, хватавшие за рукава и вкрадчиво, но неотвязно предлагавшие рассказать о Библии, – все это немедленно хлынуло к нам, точно потоки воды из открывшихся вдруг шлюзов, все это норовило читать лекции.
Впрочем, семена свободы, демократии и плюрализма чуть было не погибли, не успев дать всходов.
В то самое время, когда я отыскивал свою фамилию в списках зачисленных на первый курс, в кулуарах Института стоял несмолкаемый шепот. Дело в том, что наш ректор, диссидент и либерал, оставив все свои административные начинания и научные изыскания, вдруг вспомнил о каких-то срочных и неоконченных делах, ожидавших будто бы его в швейцарском городе Цюрихе. И едва только в Москве появились танки, как он срочно выехал в Цюрих оканчивать эти свои дела. Невинное, казалось бы, обстоятельство совершенно взбудоражило умы. Замелькали какие-то нехорошие улыбочки. Шепот и многозначительные взгляды сделались обычным делом. Появилась даже некоторая озабоченность на лицах – а ну как цюрихские дела не удастся закончить в срок? Но вопреки опасениям и дурным предчувствиям все завершилось как нельзя лучше. Через несколько дней наш ректор вернулся в Москву и как ни в чем не бывало заступил на службу. При этом весь вид его свидетельствовал о каком-то триумфе, точно это он, а не кто другой способствовал из Швейцарии разрешению всей тогдашней русской путаницы.
Что до меня, скажу откровенно: в то время я был бесконечно далек и от политики, и от какого бы то ни было понимания действительности. Происходившее вокруг интересовало меня не более чем театральное действо. Я был большим охотником до всякого рода недоразумений и радовался, стоило завариться очередной политической каше. Разинув рот я следил за развитием, ждал развязки и почти зевал, когда события переставали быть захватывающими. То, что развернулось на сцене Москвы в октябре 93-го года, не пробудило во мне ничего, кроме радостного возбуждения и любопытства. Это новое недоразумение повлекло меня и шестерых моих товарищей на Красную Пресню. В Москве тогда стреляли, то есть буквально где-то грохотали орудия. И уж конечно, мы не могли остаться в стороне и пропустить такое зрелище. Один из нас, Виталик Экземпляров, 4 октября бывал новорожденным. В тот год ему исполнялось 20 лет. По этому поводу он намеревался собрать нас у себя в ближайшую субботу. А пока решено было отметить его рождение «на баррикадах».
Мы двигались по опустевшей Тверской от центра в сторону Садового кольца. Где-то слева от нас грохотала настоящая канонада. Да-да: мы шли под грохот канонады! И вот представьте: Тверская улица, где вечерами от множества огней светлей, чем днем; где что ни дверь, то магазин; где каждодневно захлебывается стальной поток. Вдруг – ни одной машины, а всех прохожих можно сосчитать по пальцам. И канонада!
Есть чувство, я думаю, оно знакомо всем, когда реальность перестает реальной быть, когда вдруг кажется, что снишься сам себе и все, что происходит, суть обман, иллюзия и умопомрачение.
Я хорошо помню тот день. Было очень тепло и солнечно, что совершенно необычно для этого времени года. Как распознать запоздалую осень среди камней большого города, где нет ни птиц, ни листьев под ногами, ни темных, увядающих цветов? Но в городе есть солнце, по-осеннему высокое, но все еще теплое солнце; есть особенная, замеченная всеми поэтами чистота и прозрачность воздуха; льдистая голубизна предзакатного неба, тоже ставшего высоким и прозрачным; и первая, чуть ощутимая прохлада, обнаруживающая себя по вечерам паром дыхания.
Мы радовались последним теплым лучам, ощущение нереальности происходящего волновало нас, мы болтали разный вздор и поминутно смеялись. Вдруг на повороте в Козицкий переулок Виталик остановился.
– Знаете что, ребят, – неуверенно, точно извиняясь перед нами, сказал он, – поеду-ка я домой…
– Да ты что?! – окружили мы его. Нам казалось, что веселье только начинается.
– А как же твой день рождения?
– Чего дома делать?
– Брось, пойдем вместе! Мы же хотели на баррикадах…
– Мне что-то не хочется баррикад, – сказал он, – не хочу умирать в день рождения…
Его слова подействовали на нас. Все мы приумолкли и перестали хихикать.
Вдруг кто-то сказал: