Светлана Стичева – Саратон, или Ошибка выжившей (страница 4)
Через два дня я считала Вику самой лучшей подругой. Мне было с ней радостно и легко, она всё придумывала сама, мне достаточно было оказаться на подхвате. Мы спасали с ней пчёл, утонувших в арыке. Покупали горячий хлеб и откусывали углы у горбушки, запивая пузырящимся в крышке бидона свежим молоком. Занимали очередь в книжный магазин, которая по субботам выстраивалась к пяти часам, когда в зале раскладывали новое поступление, и можно было полистать книги и повдыхать их неповторимый запах, сунув нос между страниц. И много чего ещё.
А потом как-то вечером мама пришла с работы с пунцовым лицом и с порога кричала:
– Чтобы я её больше не видела! Тварь малолетняя! Прибью, вас обеих прибью, отойди, Юрка, не лезь!
И она зарыдала папе в плечо. Я ничего не понимала. Мне было жалко плачущую маму до собственных слёз, но ярость её мешала подойти и спросить – что случилось? Как обычно, чтобы я ничего не слышала, взрослые заперлись в кухне. Я слонялась по коридору в тоске, останавливаясь, чтобы поколупать ногтем чешуйки отошедшей от стены в углу краски. Разговор на повышенных тонах длился долго, а когда дверь открылась, хмурый папа, стуча по ладони папиросой «Беломор», выскочил мимо меня на улицу.
– Полина!
Когда мама сердилась, то называла меня полным именем.
– Иди сюда.
Я уже поняла, что сейчас будет воспитательная беседа и покорно зашла, присев на табуретку, выдвинутую на середину кухни. Мама встала напротив.
– Эта Вика твоя. Она своей матери рассказала, что я не просеиваю муку. Волосик она там нашла, понимаешь ли! А мать её тоже у нас работает. И теперь весь Комбинат говорит, что я плохая хозяйка!
Она выкрикнула это куда-то в окно, стиснув руками подол серого платья.
– И чтобы больше ноги её в моём доме не было, этой засранки! Ты понимаешь, что она нас опозорила?!
Я понимала, что маме сейчас очень больно, оттого и гнев её был силён и страшен, я ощутила всей кожей, как меня накрывает его жаркой волной. Во мне зашевелилось новое неприятное чувство. Я уже знала, что такое стыдно: это когда в детском саду мальчишки заманивали нас, девчонок, в туалет и показывали свои письки, а потом норовили стащить с тебя трусы. Но это было противно-щекотное чувство, мерзкое, но не такое сильное, как передалось мне от мамы: как будто внутри живота прижгли раскалённым утюгом. В воздухе словно бы чуялся запах палёного.
– Мама, а что такое позор? – спросила я.
– Что такое? А это как если выйти на улицу без одежды, и все увидят тебя голой – вот что это такое!
Я представила и покраснела.
– Но нас ведь никто не видел.
– Чтоб тебе было понятней: эта Вика пробралась под одежду нашей семьи! Она видела нас изнутри и потом всё рассказала. На Комбинате дай только повод – сплетен не оберёшься. Мне теперь стыдно людям в глаза смотреть! И никому ничего не докажешь, не объяснишь. Так и будут теперь говорить, что стряпню мою есть невозможно!
Я сжалась на табуретке и закрыла глаза. Главное, молчать: так мама быстрей успокоится. Иногда она также кричала на папу, обвиняя его в чём-то произошедшем, и отец непрерывно бегал курить. Сидя на табуретке, я думала, что не хочу расставаться с Викой. Но чувствовать обжигающие волны маминого гнева было просто невыносимо, так что хотелось вылететь из этого пожара, как белые голуби из пылающей голубятни, что недавно горела на соседней улице. Голуби долго кружили в небе, не разлетаясь, а когда успокоилось пламя, и дым развеялся, вернулись обратно на обугленный насест. Вот и я бы вернулась тихонько в сиреневом сумраке – когда все устанут, и успокоятся, и лягут спать…
Я больше так не буду! Не помню, сказала ли я тогда эти слова вслух, или сглотнула вместе с комком подступивших слёз, но я точно думала: больше не надо! Не надо, мама, мне очень плохо оттого, что ты ругаешься, перестань, замолчи, я уже всё поняла! И да, да, я усвоила главное: позор – это очень гадко, это недопустимо. Я почувствовала это от тебя, и теперь я знаю, что это такое. Мне только обидно, что я тут совсем-совсем ни при чём, но вот я сижу, и чувствую, как начинает колоть левую ногу, что висит, не доставая до пола, а шевелиться нельзя, потому, что воспитанные девочки слушают маму. Я пытаюсь сдерживаться ещё минуту, но слезы прорываются и бегут по щекам сквозь ресницы.
Выйдя с кухни, мама громко хлопнула дверью.
Я старательно избегала появляться на улице три последующих дня. Мне казалось, что все вокруг уже знают и про пельмени, и про волосики, и про позор. «Город у нас маленький» – в голове крутилась эта фраза, частенько завершавшая разговоры родительских знакомых. Но ничего особенного не происходило, и я начала забывать табуреточный кошмар, тем более, что мама хоть и ходила с поджатыми губами, больше об этом не говорила. А в субботу пришла Вика. Я заметила её в проходе между домами нашего двора. Она крутила головой, осматриваясь, и косичка с розовым бантом виляла за спиной весёлым собачьим хвостиком.
–Поля! – позвала меня Вика.
Она остановилась на краю площадки, где мы с сёстрами Кнельзен перекидывали друг другу надувной полосатый мяч. У меня внутри всё оборвалось. Просто ухнуло камнем вниз и придавило ноги.
– Поль! Побежали смотреть! У нас рядом, где бабушка, свадьба!
Вика улыбалась и притоптывала в нетерпении сандаликом. Я же не могла сделать и шагу.
– Где свадьба, где? Мы тоже хотим! – сёстры Кнельзен закинули мяч на балкон и метнулись в проход. Вика махнула им в направлении улицы и направилась прямо ко мне.
– Там такая невеста! Фата длинная-предлинная, и белый венок! Ну, ты чего? Тебе плохо?
Мне было плохо. Больше всего на свете я хотела сейчас схватить Вику за руку и побежать смотреть свадьбу, нырять между громкими праздничными людьми, танцуя под музыку и крича во всё горло «Горько! Горько!», ведь только на свадьбах всем детям можно беситься и кричать. Но я должна была что-то сделать, чтобы мама больше не беспокоилась. И чтобы папа не смотрел на неё виноватыми глазами. И чтобы меня не сажали для воспитания на неудобную табуретку. Чтобы всё стало как было раньше, спокойно и без тревог.
– Вика. Мне мама не разрешает больше с тобой дружить.
Я вытолкнула из себя эти слова и немедленно заплакала, наклонив голову и прижав ладони зачем-то к ушам. Я не слышала, говорит ли мне что-нибудь Вика – звуки музыки с улицы становились громче, как и мои собственные всхлипы – и я не видела, что происходит сквозь ненастье горячих слёз. А потом я почувствовала, что она уходит, и чтобы увидеть свою подругу в последний раз, подняла голову, смахивая вновь набегающие слёзы: удаляющаяся фигурка в коротком платье в разноцветный горошек, подрагивающая на спине косичка и распустившийся розовый бант, свисающий лентами до колен – я поняла, что Вика тоже плачет, растирая кулаками глаза. И уже успели вернуться довольные сёстры Кнельзен, а я всё стояла на том же месте, всхлипывая бесслёзно, и смотрела в сторону улицы, куда ушла Вика.
Плакать в одиночку всегда тяжелее. А самое трудное – это когда некому всё рассказать. Пусть бы приехала тётя Рая! Когда она приезжает, мама чаще смеётся, и двигается быстро и легко, а тётя Рая треплет меня по щеке и обнимает за плечи. С ней можно шептаться про всякое перед сном. Приезжает она часто, потому, что тоже любит у нас бывать. Едва зайдя в квартиру, тётя сразу же открывает все окна, снимает с гардин и замачивает занавески, ходит со мной во двор выбивать половики, хотя мама и морщится: «У нас есть пылесос!» По вечерам мы играем в лото, я даже, бывает, выигрываю. После её отъезда мы несколько дней по привычке открываем окно, для свежего воздуха, но потом снова лишь форточку – мама боится сквозняков.
Тётя Рая приехала в день похорон Клавы-Цветастое-Платье. Семья Клавы жила в доме напротив нашего. Я тогда стояла возле подъезда и смотрела, как поминки устраивают прямо во дворе. Голый по пояс Клавин муж Виктор, загорелый до черноты, и ещё двое парней с такими же вихрастыми затылками и белыми бровями вытаскивали прямо из окна первого этажа столы, составляли их в ряд недалеко от подъезда, накрывали полотном белой клеенки с васильками и маками.
–Эх, Клава, Клава, – разглаживая рукой клеёнку, причитала Петровна, вездесущая ситцевая бабушка из тех, что знали все порядки и уклад, – вот же прибрал Господь молодуху!
Петровна, всхлипывая, раздавала соседским детям карамельки и житейскую мудрость. О том, что кутью надо есть обязательно, а не дуть один компот из гранёных стаканов. О том, что нельзя смеяться, сидеть надо тихо, и уступить место новому, кто подойдёт. Клава была добрая, её помянуть захотят многие, да и Виктора вот уважить… Как он теперь с мальчонкой-то?!
– Сколько ей было? – неожиданно сзади раздался голос Раи. Поставив коричневый чемодан на скамейку, тётя притянула меня к себе и чмокнула в макушку. – Здравствуй, Полечка.
– Тридцать пять. За полгода сгорела, – к разговору охотно подключилась соседка из дома напротив. Вместе с Петровной она накрывала на стол, принимая из тех же окон, откуда до этого доставали столы, большие кастрюли с салатом и варёной картошкой. Ещё две женщины у стола раскладывали кутью по глубоким тарелкам и рвали свежие лепёшки – только с базара – крупными ломтями. Рядом хмурый Виктор пересчитывал бутылки «Столичной», братья его с тремя соседскими мужиками нервно топтались поодаль, дымя «Беломором». Из окна второго этажа, пристроившись между обгрызенных красных гераней, скорбно смотрел упитанный рыжий кот.