реклама
Бургер менюБургер меню

Светлана Стичева – Ошибка выжившей (страница 9)

18

Утром мама была деланно весела.

– Я достала твою красную курточку, с капюшоном. Ту, что купила тебе на весну. Мы сейчас подвернём рукавчики, и можешь носить. И мой розовый шарфик – тебе же он нравится. В белой шапке ты у меня будешь просто красавица! А пальто тебе всё равно уже маловато, я отдам его на работе женщине, у неё девочка на год младше тебя, из другой школы. А ещё я подумала, – мама заговорщически зашептала, – мы пойдём с тобой вечером в парикмахерскую! Ты давно просила остричь косу и сделать короткую стрижку! Только надо у папы спросить – он не возражает? Юра! Как думаешь, нашей девочке уже можно подстричься?

Папа без промедления вышел из кухни. У него тоже было деланно строгое лицо.

– Ну, даже не знаю. В наше время девочки были с косами до выпускного!

Было видно, что они уже всё обговорили. Этот подбадривающий спектакль разыгрывался специально для меня.

– Полечка у нас такая красивая, глаза, брови, можем даже плойку купить, чтобы стрижку подкручивать.

– Ну, если только плойку, – папа развёл руки в стороны, – уговорили!

И они радостно и согласно рассмеялись. И я невольно заулыбалась, хоть и собиралась наутро угрюмым молчанием наказать маму за вчерашний неразговор. Всё-таки они у меня хорошие. И я правда очень-очень хотела подстричься, потому, что косы давно не модно и почти все одноклассницы подстриглись ещё год назад.

А теперь в новой куртке с карманами, отороченными тонкой полоской белого меха, со стрижкой и повязанным вместо шапки розовым шарфом, я буду прекрасна, как добрая фея, и ходить буду смело везде, где я захочу, потому что прекрасным все восхищаются и никто не смеётся!

Вся моя мечтательная беспечность разбилась вдребезги, налетев на «чапаевские» рифы у старого дерева. Я пошла в школу по аллее на следующий день, и меня там как будто бы ждали. Их было человек восемь, девочки и мальчики, во главе с Петруней, сидевшим на нижнем ореховом суку. Я приближалась, внутренне сосредоточившись, накануне решив, что я буду твёрдой и смелой. Подробности я не додумала, отложив доработку героического сценария на потом. Стараясь не смотреть в сторону дерева, я усиленно делала безразличное лицо, строго собрав по местам и глаза, и брови, и губы. Где-то в животе вдруг трусливо зашевелился непереваренный завтрак.

Петруня свистнул двумя пальцами в рот. Стоявшие под деревом колыхнулись.

– Эй, Писькина! Писькина идёт! Вонючая писька! – это были самые приличные выкрики, остальные на матерках.

Они пересмеивались и подначивали друг друга: «ты чего такой тихий сегодня, в письку втюхался, ори давай громче, да пошла ты, сама ори, Танька, хочешь такую куртку, только скажи, я для тебя щас». Я шла мимо на деревянных ногах. Слёзы уже застилали глаза, но я всё же видела, что с места компания не тронулась, переминаясь возле дерева в пределах пары шагов. Мне хватило сил, чтобы забежать по ступенькам школы прямиком в туалет, где меня долго рвало, с остановками на зарыды. Позор невыносимо жёг изнутри, его необходимо было извергнуть из себя, выплюнуть, как сгусток ядовитой крови, набухшей в раскалённом желудке. Я содрогалась всем телом, отвращение к себе доходило почти до судорог, я словно бы раздвоилась, стремясь исторгнуть из себя ту запачканную, опозоренную Полину, которая не имела отношения ко мне настоящей. Прошло два урока, прежде, чем я умылась и смогла выйти в коридор, повесить куртку и переобуться в сменные кеды в раздевалке на первом этаже. Впереди была ещё математика, а потом физкультура, на неё точно можно уже не ходить.

Моё место в классе было возле окна, во втором ряду: из-за низкого роста я не загораживала обзор тем, кто сзади. Наклонив голову, я шмыгнула за стол, и немедленно отвернулась в окно, подперев и частично прикрыв рукой щёку. Может, никто бы и не заметил моего зарёванного лица, если бы не новая стрижка. Мне пришлось откликаться на комплименты, и сказать, что меня напугала собака, такая большая, бешеная, наверное, погналась за мной прямо от самого дома, и поэтому я испугалась и плакала. Мне сочувствовали и снова хвалили за стрижку, я обмякла и даже достала расчёску и зеркало. И поправив причёску, почти что повеселела. Ровно до той секунды, как спустившись после уроков в раздевалку, я увидела свежевырезанное на деревянной вешалке: «Пискина потаскуха». А моя прекрасная куртка, висевшая на крючке ниже, была располосована посередине спины от воротника до самого низа.

За что? За что со мной так? Я же им ничего плохого не сделала?!

Я смотрела на бедную мою одёжку, как на раненого зверёныша, и дрожащими пальцами пыталась соединить, залечить разрыв, из которого белым мясом торчали куски синтепона. Я чувствовала боль, как будто это по моей спине провели чем-то острым, и кожа треснула, и разъехалась в стороны, обнажая меня и обрекая на бесконечный, бесконечный позор. Дальше будет всё хуже. Будет, как с Маней Шмелёвой. Все слова для этого уже прозвучали, даже больше – они вырезаны глубоко на самом видном месте – деревянная вешалка висела сразу на входе.

И тогда во мне что-то надтреснуло. Я зажала рот кулаком и выбежала на улицу, где в этот момент шла процессия за гробом электрика Игоря. Громко плакала мамина подруга Тамара, плакали и другие женщины, оркестр играл по-осеннему глухо, и ноги сами меня понесли туда, где можно втиснуться между сутуло-скорбящими, и, не стесняясь, опять плакать до изнеможения, пока уже не выдавить из себя ни слёз, ни вздохов, ни шёпота, и, устав, замедлить шаг, оказаться в хвосте скорбной шеренги и выскользнуть из неё незамеченной.

Как ни странно, но мне полегчало. Я словно бы отрепетировала смерть, когда шла, представляя, что это я, а не Игорь, лежу в гробу, а вокруг под торжественную музыку плачут люди. И это им, а не мне, плохо, это они страдают, сокрушаются о моём уходе, а моя душа летает над ними по кругу, а потом, устремляется ввысь, к облакам, уплывающим за горизонт, туда, где нет ни печали, ни боли, а один только свет. Ну, что ж, если что – это выход. Но я ещё немножечко поживу, потому, что у меня недочитанный «Таинственный остров», а вечером я собиралась залезть на крышу посмотреть, вылупились ли уже птенцы в гнёздах горлиц, маленькие белые яйца которых я обнаружила накануне.

Но вернувшись домой, мне пришлось предъявить и разрезанное пальто, и рассказ о том, что случилось. И опять пережитый позор начал жечь изнутри, краснотой заливая щеки, покрывая лоб испариной поднявшейся температуры. И хотя мои мама и папа, конечно, ходили после этого в школу, и меня даже перевели потом в другую, это всё помогло лишь частично. Потому что в маленьком городе ветер свистит, разнося по всем улицам: «пииссссскина, пииссссскина», и чинары стыдливо переспрашивают, шелестя листвой: «писсськина? писсськина?»

А когда зимой я сказала родителям, что давайте уедем прочь из проклятого города, где живут только злые все люди, мама, ты же сама так всегда говоришь, мне ответили категорично: «всё проходит, и это пройдёт».

Глава 3. Златовласка

Я влюбилась в Орлова, когда мне было тринадцать. Он был старше на год, и учился в моей старой школе. И тогда, в прошлой жизни, он не выделялся никак, был обычным мальчишкой, вихрастым и толстощёким, жил на улице Комсомольской – новой улице возле озера. Но однажды, гуляя по набережной в конце лета, я увидела мальчика лет пятнадцати, показавшегося знакомым. Он стоял, чуть нахмурившись, у парапета, глядя вниз на ленивые волны, а потом поднял голову и повернулся, скользнув по мне взглядом. И я узнала в нём бывшего одношкольника Федьку Орлова, что недавно ещё шмыгал носом, подпрыгивая до форточки школьного коридора. Как же он изменился! Подрос, похудел, на скуластом лице обозначились ярко-синие большие глаза. Но сильнее всего меня поразило страдание в этих глазах. Он отпрянул от бетонного ограждения набережной, на которое опирался, словно простился навеки с кем-то близким, над которым сомкнулась озёрная злая волна. А быть может, мне показалось. Я страдала сама и потому была чувствительна к переживаниям других. И по-прежнему я находила утешение на похоронах. Я старалась не вскидываться и не бежать, если слышала на улицах города звуки Шопена, потому, что подозрительно зачастила пристраиваться к похоронным процессиям, чтобы выплакаться, погоревать и испытать облегчение. Я чувствовала, что в этом есть что-то ненормальное, но похороны помогали мне находить равновесие внутри себя.

– Пап, почему люди боятся смерти? – спросила я отца. В тот четверг он вернулся с похорон замдиректора Комбината. Его гроб выставляли в Доме Культуры, три часа были официальные речи, а процессия, больше которой только шествие на демонстрациях, добралась до кладбища ближе к ночи.

– Потому, что смерть нельзя контролировать, – сказал папа задумчиво. Было видно, как он устал. – Человек счастлив, если может управлять своей жизнью. Знать, что будет завтра, и послезавтра, и через год. Знать, что если захочет, сможет всё изменить. Вот Бурляев – его хоронили сегодня – он привык всё планировать. У него всё по полочкам, все по папочкам, всё расписано на пятилетку вперёд. И когда он узнал про болезнь – словно землю вышибли из под ног. Растерялся. Всё пошло кувырком. И хотя его сразу отправили на лечение в Москву, говорили, что он не боролся. Он не знал, что делать со смертью, и поэтому она быстро его забрала.