Светлана Макаренко – Серебряная роза. Женщины в искусстве. Строфы и судьбы. Том первый. Авторские очерки и эссе (страница 13)
Чем же объяснить тогда глухую ревность и ненависть к Ольге Ваксель спрятанную в несправедливых, неправильных строках Надежды Яковлевны в ее «Второй книге» воспоминаний?.. Болью отвергнутой Женщины, более ничем, ведь как говорила о ней Ольга Александровна, «Она всегда претендовала на монополию»… Это, конечно, было полным правом жены Поэта. Не об этом сейчас разговор.
Он ласково звал ее: «Миньона» – за ее тоску по солнцу и югу. Она уехала в далекую пасмурную Норвегию… Чтобы там забыть его? Чтобы там вспоминать его?.. Чтобы уйти, оставив близким и немногим друзьям легкую, как дымка вуали, загадку своей трудной и яркой жизни и загадку тайной, оборванной любви, о которой мало кто знал.
Лишь однажды у него в стихах вырвется: «Я тяжкую память Твою берегу». А она и вовсе промолчит, ведь мемуары писались под диктовку…
Останутся четыре бессмертных стихотворения с посвящением ей и заметка Ахматовой на полях рукописи – книги: «Кто такая Ольга Ваксель мы не знаем…»
Ди. Вано 27.04.2015 15:05:49
Отзыв: положительный
Спасибо.
Судьба … Так угасают звёзды…
Я расплатилась щедро, до конца
За радость наших встреч, за нежность ваших взоров…
Тональность отправляет к вашим главным героям..к мировосприятию фея.
Ахматова писала:
«Кто такая Ольга Ваксель мы не знаем…»
Спасибо, мы теперь знаем.
Спасибо за ауру поэзии…
С теплом.
Д.
Надежда Григорьевна Львова. «Надломленная орхидея»
Фотоскан портрета Н. Львовой из коллекции М. В. Картузова (Москва). Подарено автору.
…Бр – рр… Подумаешь! Как еще можно остаться в последнем десятилетии русской поэзии, в этом роскошно – изломанном «серебряном веке», освещенном звездой креста Петербургского ангела на игольчатом шпиле крепости, с бликами фонарей в невской воде. И струями Иматры, с шумом обрушивающимися в воду, и перекрывающими золотыми брызгами их негромкие голоса и жадность поцелуев?! Иматра. Финляндия. Счастливые мгновения. Они закончились. Ничего и никогда более не будет… Как уйти, не задержаться в этом темном провале, называемом жизнью? Или – остаться? Чем?!
Шляпка, низко надвинутая на светлые, гладко зачесанные волосы, подчеркивающие профиль.. Картавость, перчатки, упрямство, пылкость.. Револьвер. Все – ее. Все – в ней. Надежда закусила губу, решительно посмотрела в зеркало, встряхнула перо на деревянной вставке, и продолжила царапать им бумагу, почти разрывая ее:
Фотопортрет М. Башкирцевой. Источник «Тысяча великих и знаменитых имен. Том 3. М. Издат- во «Олма – Пресс» 2002 год. Личное собрание автора статьи.
«И мне уже нет [сил?] смеяться и говорить теб [е], без конца, что я тебя люблю, что тебе со мной будет совсем хорошо, что не хочу я „перешагнуть“ через эти дни, о которых ты пишешь, что хочу я быть с тобой. Как хочешь, „знакомой, другом, любовницей, слугой“, – какие страшные слова ты нашел. Люблю тебя – и кем хочешь, – тем и буду. Но не буду „ничем“, не хочу и не могу быть. Ну, дай же мне руку, ответь мне скорее – я все-таки долго ждать не могу (ты не пугайся, это не угроза: это просто правда). Дай мне руку, будь со мной, если успеешь прийти, приди ко мне. А мою любовь – и мою жизнь взять ты должен. Неужели ты не чувствуешь [одно слово неразборчиво] этого. В последний раз – умоляю, если успеешь, приди. Н.»
…Но придет ли он? Пожала плечами, усмехнулась самой себе, вслушиваясь в порывы ноябрьского холодного ветра за окном… Зябко. Неуютно. Что – то кипело в горле, кололо иглами, и пустота холода расширялась внутри, оседая, как хрустящая глыба льда… Может быть, зря она пишет все это? И что там, потом … за темнотой? За плывущими волнами Небытия? Она не могла их представить, вообразить.
Надежда старалась не вспоминать его рук, его слов, сумрачного блеска глаз, резкого, характерного профиля. Не вспоминать тот полу – вечер, дрожащее серебром наступление сумерек в неоампирной, со старинно-роскошной, темной мебелью редакции журнала» Русская мысль», куда в первый раз пришла к нему, принесла свои стихи… Неумелая, неловкая, ограненная лишь в пламень чувства, рифма… Но – какой пламень, не рдеющий тихо, а – ярчайший, до предела, до самосожжения сердца изнутри, до потрясения основ души! Она помнит, что, придя тогда вечером, домой, не ела, не пила, не вздохнула, а лишь кинулась порывисто к столу и тетрадям, чтобы записать то, что хлынуло из нее рекой, полноводной, совсем – не ручейком:
Он ворошил ее листки с интересом, искоса взглянул на нее, сразу сразив этой нотой и искрой в зрачках, чуть желтоватых..
Потер высокий, покатый лоб тонкой, нервической рукой с холеными ногтями, отполированными до блеска. Еще взглянул, словно ожидая ответа …Но она – ничего не сказала. Затаилась в выдохе – вдохе.
Как бабочка на цветке. Только взмахнула ресницами, ответила тихо, неясно, рдея щеками, когда он о чем то спросил, предложил разобрать стихи, опубликовать несколько, в очередности. Что то он говорил о датах.. Она не помнила.. Только блеск его глаз из – под мохнатых ресниц.. Как всполохи молний…
Флирт меж ними был томительно – романтичным, пылким, красивым неожиданным для нее: цветы, театр, рестораны, прогулки на лихаче, поэтические вечера, знакомство с друзьями любимого. Она предалась нахлынувшему чувству со всею первородной страстью, нарушая девичий свой не – покой стремительностью и напором воображения, пылкого – донельзя.
Она и вообще то, все и всегда делала – пылко, стремительно, в бешенстве напора: увлекалась стихами Блока, романами Вербицкой и Арцыбашева, революционными прокламациями, бегая по мятежной, заснеженной, неспокойно бурлящей Москве в1905…
Наденька Львова так старательно исполняла все поручения своих товарищей, так самозабвенно, отчаянно, на ходу декламируя что то из Блока и Бодлера, что не заметила, не впустила в душу нескольких часов, проведенных в тюремной камере, и отважно заявила седоусому, удивленному жандарму, выпустившему ее под расписку, на поруки отца, как несовершеннолетнюю:
– Вот Вы меня отпустите сейчас, а я буду продолжать свое дело!
– Пойдем, Наденька, пойдем! – суетился подле нее отец, тихий человек в выцветшей почтовой шинели с зеленым кантом, и за что то благодарил жандарма, а она сердито сверкала глазами, чуть пофыркивая: «Зачем еще и это унижение?!»
Вернувшись домой, с родителями несколько дней – не говорила, разбросала по дому вещи, все куда то собиралась, перетряхивала старые, еще гимназические, платья, воротнички, пелерины, фальшивые бижу, рассеянно пила чай, роняя щипчики, сахар, ложки: все мимо, мимо…
…Смотрела в книги, страницы, не читая, не шевелясь, замерев, поверх страниц, что то чертила в альбомах с кожаным переплетом… Походила на притихшую и подраненную слегка, бездумно, птицу. Отец и мать боялись, что сорвется, уедет изих подольского тихого домика, с резными ставенками, канет в бездну в безумной этой, непонятной, говорливой купеческой, адвокатской мануфактурной, с пышной оперой Саввы Морозова, спектаклями Народного Дома, блестяще – конфетной, с маревом шоколадного дыма над Яузой….
И канула. Несколькими годами позже, носясь с друзьями по литературной чреде вечеров: Илья Эренбург и Николай Бухарин неустанно сопровождали ее всюду, смеясь ее увлечению артистическим шумом богемы». Она фыркала, отчаивалась, негодовала, но что то писала в в тетрадях, неустанно, изящными, неразборчивыми петельками:
…Так она и не разобрала, так и не поняла, что же была любовь для Брюсова. Страсть, увлечение, победа над скукою, томлением, сжигающий душу интерес, будоражащий нервы?… Она слышала краем уха о Нине, победительной Петровской, знала и об иных гибельных увлечениях своего кумира: об опии, морфине, безудержном вакхическом винопитии, но только пожимала плечами. Когда флирт перерос в нечто большее, Наденька начала требовать внимания, дарила его другим, как бы в отместку, кусая губы, писала кому то летучие, чуть нервные, письма, пряча светлый ум в косые строфы письма. Ей симпатизировали многие из литературного окружения: Борис Садовский, Владислав Ходосевич, Анна Ахматова.. Ахматова нравилась и ей, причем – безусловно, безудержно.
Фотопортрет А. А. Ахматовой из коллекции И. О. Филипповой (СПб) (Фонтанный дом.) Профильный снимок выполнен Н. Н. Пуниным. 20 – е годы.
***