реклама
Бургер менюБургер меню

Светлана Леонтьева – Пьета из Азии (страница 21)

18

— Ты кто? — несколько раз спрашивал Угольникова сосед по палате. — Хотя бы имя вспомни!

— Потеря памяти — обычное дело. Ничего, отлежится, очухается! — сказала медсестра, внося капельницу.

Угольников думал: «Кто же я на самом деле? Помню: у меня были белые рубашки, запонки, галстук. Потом я поехал в Финляндию. Да! Именно туда. У меня есть любимая женщина Илона, у неё разноцветные глаза. И помню письмо дедушки Николы, он просил меня найти Гунько, плюнуть ему в харю!»

— Ты хотя бы женат? У тебя дети есть? — не унимался сосед по палате, пока медсестра искала вену, чтобы поставить укол Угольникову. — Его хотя бы кто-то ищет?

— Нет таких…

— Отчего?

— Не знаю…

— А что в полиции говорят?

— Мне ничего…я человек маленький. А врачу сказали, как вроде бы выпивши был, нашли возле теплотрассы, где бомжи обычно ютятся.

— А кто нашёл?

— Обычный прохожий с собакой.

— Да, собака — друг человека. Если бы не она — кранты бы моему соседу по палате!

— Вот, что значит девяностые лихие и нулевые годы! Это тебе не евро-магазины, не бутики во Франции, не поля Елисейские, а это наша действительность, — вздохнула медсестра.

— Дальше будет ещё интересней! Реальность совсем изменится. Вот увидите!

Ночью Угольнику приснился дед. Он гладил его по голове и плакал…

И он понял, что завис, как компьютер между прошлым и настоящим. Что пора просто здороваться с солнцем, выходить в поле, поднимать к небу руки. А ещё Угольников вспомнил, что у него дома есть телевизор. Но сам дом не помнил. И свою профессию не помнил. Может, я на золотых приисках работал? Ел зимнюю рябину, ходил в леса, свежевал медведей? Был в Саянах, шёл 10 км по тайге? Илона была рядом — крошечная такая. Глаза — выдают все мысли. Глаза-предатели! Кричат — хочу любви! И они идут вместе по гравийной песчаной дорожке, до тропы, кедрачи возвышаются, роняют шишки; Илона поднимает одну — огромную, липкую, разрывает её напополам — на ешь! Орехи торчат из своих скорлупок — сочные, маслянистые. Оводов здесь немеряно, жужжат, согревая музыку леса. Им хорошо. Нам хорошо. Всем хорошо. Мандариновые пауки ползают по камням. Они идут: Угольников и Илона. Внизу река, но она не течёт, она словно идёт рядом. И вдруг дождь внезапный налетает стеной. Илона пытается доказать, что Угольников прав. Что он поступил правильно. Оставил старика Гунько не стал подниматься в палату. Какой смысл больному плевать в лицо? Чтобы раскаялся! Но разве одним раскаяньем вернуть возможно жизнь убиенных и замученных? Можно мысленно — посылая сигналы сквозь космос — кричать — эй ты, раскайся! У Илоны в руках корзина, полная черники. Руки все в чернике, язык, губы. Угольников целует её. А небо видится таким желтовато янтарным. Илона запинается, падает, черника просыпается на землю, на колючки…Приходится наклоняться, собирать чернику обратно в корзину. У Илоны детские глаза, Угольникова захватывает нежность до слёз. Илона берёт на руки ребенка и говорит его зовут Ёжиком. Это мой сын. «А где мой?» — отчего-то спрашивает Угольников. И понимает — его сын дома. И он подрос. Стал незнакомым. Словно отдалился. А ведь был таким маленьким, в кроватке утром вставал на пухлые ножки. На затылке вихорок, пахнет молоком.

И вдруг сын начинает отдалятся. Совсем далеко. Угольников тянет руки. Бесполезно!

— Дед, дед! — просит Угольников вернуть сына обратно.

— Какой смысл? — спрашивает дед Никола. — Если ты не плюнешь Гунько в лицо, не скажешь: Ты гад! — То всё лишается смысла. Ибо сын вырастет на западный манер, будет думать о блогерстве, смене пола, смертоубийстве, наркотиках.

Угольников всё понял. И начал страдать. Мучится.

Сын как-то сказал, что хочет заниматься музыкой. Что слышит музыку везде.

— Но у тебя нет слуха.

— Есть, папа!

Отчего-то Угольников подумал, что сына зовут по-армянски Венсаном. И что у сына выросли усики.

— Надеть куртку!

Венсан выглядел угрюмо.

Выглядел мрачновато.

Илона — не жена. Но он любит её. И Угольникову стало стыдно, что он не любит мать Венсана. И что у него пропала память. А ещё Угольников помнил, как ездил с Илоной в Финляндию. И он понимал — скоро предстоит война. Но Венсан бегал за собакой, смеялся. Угольников старался не смотреть ни на сына, ни на собаку, ни на Илону.

Хотелось обнять Венсана, прижать его к себе. Сказать что-то важное. Самое главное. Но получалось банально, просто до слёз нелепо. Я люблю тебя, сынок! А он бегал и бегал за собакой, ноги его, обутые в кроссовки, взлетали высоко над землёй, покрытой рассыпанной черникой, которую Илона не успела собрать. Голова сына была повязана белым платком.

Угольников устал.

Он отёр лоб.

И громко крикнул: «Дед! Я не исполнил твою просьбу!» И ему стало стыдно, словно он, как толстозадая баба надел брюки, которые обтянули мясистый тучный зад. И ещё он вспомнил бабушку, которая был татаркой, но она любила Угольникова и говорила скороговоркой: «Лёша, Лёша, Алёша!» и Угольников понял: он никому ничего не должен. И он не обязан очнуться! Ибо все его мысли уже давно сами по себе достигли Гунько. А возмездие придёт само собой. Он знал, что случаются неожиданности: Бог всё равно накажет виновного!

— Никогда и ни за что не поеду жить в Европу. Там мужчины любят мужчин. А женщины женщин!

И Венсан был прав.

Угольников вспомнил притчу о том, как красавца танцора, влюблённого в Турью, обманом заманили в ловушку мужеложцы и овладели им. Страшная история! Арви шёл по улице и его штаны были в крови. Рассудок его был помутнён.

И всё так сплелось в сознании Угольникова: Турья, Арви, Илона, Муилович, дети, Ёжик, Венсан, татарская бабка, дед Никола.

А Гунько стоял на коленях и плакал — дайте мне дожить спокойную старость. Неужели вы не хотите примирения? Пусть убийцы помирятся с убиеными.

Вы же кричите о милосердии.

О христианстве.

О всепрощении.

О беззлобии…

Прийти в себя было уже невозможно! Слишком много случилось с Угольниковым! Но он старался потому, что в памяти был эпизод, когда Угольников надевал красивую дорогую рубашку, застёгивал запонки. И даже ценник Угольников помнил: четверть миллиона уе. А затем в памяти всплывал, как корабль из морских пучин, автобус, но отчего-то тряский и запылённый. А ещё глаза — ясные такие, окаймлённые длинными ресницами. Удивительные глаза Илоны. И хотелось обнять её. Но всё время не получалось, то они бродили по каким-то магазинам с нерусскими названиями, но «Скорая» помощь с немощным стариканом.

И запах валидола и валерьянки.

А ещё танцор — стоящий на коленях перед Илоной, кричащий: «Турья, Турья, ты здесь! Я верил, верил! Ты такая красивая! И живая!»

— Отойди! Это не Турья! — попытался Угольников оттащить танцора Арви, но он упирался. А затем просто укусил Угольникова за руку, прямо впился зудами в ладонь…

Угольников вскрикнул и проснулся.

— Чушь собачья! — подумал он и повернулся на другой бок. Так к нему возвращалась память медленно, скачками. Но то, что всплывало в головном мозгу было лучше, нежели действительность. А в реальности все думали, что Угольников просто алкоголик и бомж, а рассказ, что он когда-то носил богатые запонки, просто враки и россказни! Сосед по палате слушал, но не верил. Врач сказал: «Записывайте всё, что вам приходит в голову…» Угольников тщательно конспектировал свои сны и мелкие эпизоды.

День Одиннадцатый

Трамвай едет медленно. Он красного цвета, с флагом. Окна блестят, мерцают. Главное не то, что ты много пишешь, а то, как ты пишешь плохо. И это всё нечитаемо! Ибо речь скучна, не цепляет. Рифмы банальны. Глагольны. Прилагательны. И слышится, всё время прорезается сквозь них бродский-мандельштам-пастернак. За что так им? Особенно прёт Бродский. У Веры Полозковой также. Я её видел в девятнадцатом году на пляже, она была закутана в паранджу, трое мальчиков шли рядом с ней. Когда я окликнул: Вера! Она отрицательно покачала головой, было видно, что испугалась. Через пару минут я увидел, как она уходит с пляжа, рядом с ней её дети.

— Предательница! — хотел крикнуть я ей во след.

Но лишь плюнул вдогонку.

Этот плевок она унесла с собой, покидая Россию. Надеюсь, что мерзавцу Гунько, эта Вера передала часть моего плевка. Тьфу!

День Тринадцатый

Мне не хотелось многое вспоминать из своей жизни. Но я помнил запонки. Их изумрудный отблеск. Я помнил деда Николу.

И вспомнил, зачем поехал в Хельсинки.

Не правда, что Гунько пробирался через границу пешком. Оказывается, предателей перевозили на поезде, был такой специальный состав, на котором депортировали больше тысячи карателей, фрицев, нацистов, надсмотрщиков. И те преспокойно укатили в безопасные места. Но отчего, отчего мерещилась граница, перекушенная проволока и Гунько, провалившийся в снег? Ах, да, на одной из стоянок возле деревни, Микула-Ярослав заприметил во дворе красивую девушку. Он впился в неё глазами. Похоть взыграла в нём, Гунько решил — сбегаю по-быстрому, овладею ею и вернусь. Тем более, обычно стоянки поезда длились около часа.

Гунько так поступал с прежними барышнями, даже фрицы дивились тому, как после овладевания женщиной, Гунько запросто убивал её. Даже немцы так не поступали, хотя знали, что за их спинами остались беременными простые русские бабы, что их ждёт позор и судилище. Но немцы сохраняли им жизнь. А похотливый Гунько безжалостно расправлялся с очередной изнасилованной барышней. Точно также он собирался поступить с красавицей, которую заприметил.