Светлана Инеева – Город-сказка (страница 4)
А ей винить себя не за что и вообще, надо жить дальше.
Боялись вот чего: труп, дело такое, что он завсегда мог уплыть неспросясь, мало того что он пузырил своими газами постоянно, привлекая внимание взглядов с поверхности, так ещё же и всплыть норовил что воздушный шарик. Это же потом хлопот не оберёшься, труп-то всяко увидят с поверхности, доставать начнут, мавка взбеленится и устроит панику, кто знает, что у горюющей женщины на уме бродит?
Еле уговорили припрятать тело под машину, испрося разрешения расковырять ему пузо до кишок. Затолкали её черноглазого под дно, приподняв тачку на руках, только ноги его торчали сбоку, там он и застрял, шлейфом разнося ниже по течению канала сладковатый запах.
До зимы-то он и пролежал, мавка горевала, и не давала его никому, пока кикимора под конец рождественского поста не приплыла к ней, жалуясь на головную боль от колокольных звонов, и не упросила дать ей «одну только лапку, здоровье поправить», Мавка, давно бредившая запахом от тела, разрешила, и даже помогла снять ботиночек с опухлой ноги. Глядя на то как жадно кикимора вцепилась в пальчики, девица не выдержала и легко скрутила ему вторую ступню, быстро провернув её в суставе и оторвав вместе с ботинком.
Сидя в машине, аккуратно кусала кусочки, смотрела, как кикимора урча грызёт ноженьку её несостоявшегося мужа. Хрустя мизинчиком, и выплюнув заскорузлый желтый ноготок, она успокоилась и посветлела лицом, уж очень ей вкусно было.
К сочельнику она и соседушки сожрали черноглазого без остатка. Все вокруг радовались её щедрости, пророча мавке на коляду новую любовь и скорое счастье.
Мусор
Семён Михайлович уже в который раз брёл по улице в свой обеденный перерыв, чтобы посмотреть, как по Обводному что-нибудь плывёт. Не то что бы его это очень сильно интересовало, но развеяться было приятно. Работа у него была скучная, сидячая, но ему, по старой памяти, не хватало той бодрой и острой радости сорваться куда-то посреди дежурства.
Раньше-то он был оперуполномоченный, или, как говаривали в простонародье, – мент.
Потом, конечно, заигравшись в чехарду перестроечных бизнесов Семён Михайлович пытался переобуться в прыжке, да кое-кто недовольный шибко переломал ему обе ноги бейсбольной битой. Говорили, что за дело, да тут уж свечку не держал никто, добавить нечего.
Уже лет семь работал в шараге, куда его пристроили на синекуру за связи и опыт в решении разных вопросов, хотя опыт этот, прямо скажем, был сомнительный.
Хромал сильно. Лет ему было хорошо под пятьдесят, глаза – словно переспелые черешни, вошедшие в такой сок, что уже закоричневели до черноты, – живо блестели на его оплывшем лице, начавшем стареть стремительно, как бывает только у внезапно потерявших любую радость жизни людей.
Всё как у всех было у человека: жена, пасынок, квартира, машину недавно поменял. В костюме ходил, хоть и не нравилось ему. Всё было. А чего-то не хватало.
Память, будь она неладна, бередила старые раны так бойко, что он иногда мечтал о склерозе или инсульте каком-нибудь. Начинал пить, да жена бесилась так люто, что проще оказывалось не пить.
Так и жил, ждал неизвестно каких перемен, но и сам не знал каких.
Офис его недавно переехал, раньше он на Старой Деревне сидел, там и пристрастился на воду глядеть с мостка, а теперь вот приходилось ходить к неуютному Обводному.
Места были родными, лет пятнадцать назад, ещё до того, как он первую квартиру купил, работал он тут, в тридцать восьмом РОВД, да и жил неподалёку на Боровой.
Раньше-то всех знал, а теперь знакомые встречались редко. Или встречались, но не узнавали в этом стареющем и полноватом дядечке того шныря из ментовки. Признаться, он был этому даже рад. Когда ему всё-таки приходилось объясняться за свою неказистую жизнь, он умалчивал о скуке и тоске, отбрёхиваясь дежурными фразами про хорошее: «не болеем», «закончил», «да уж вырос», «и невеста есть», «купил нулёвую», «резвая, да, и жрёт мало».
Ему было сложно объяснить эту тоску даже самому себе.
Однажды, жена приготовила на ужин фаршированные перцы, он шкурку снял, внутренности съел, а перцами побрезговал. Жена увидела и разоралась, что не для того мол-де она готовила, и если он воротит морду, так лучше бы тефтели сделать, а перцы с бабкиной дачи, надо было б тогда сберечь на другой раз и бла-бла-бла. Он ей, разумеется, ответил тогда, что он взрослый человек и сам может решать, что ему есть, и на чём вертелись эти перечные шкурки, но скандал вышел таким пустяковым и таким безобразным, что Семён Михайлович тогда поневоле задумался, отчего ему и жене его внезапно всё опротивело до тошноты, да до такой, что и отвёрткой живот расковырять не жалко.
Думал он про какой-то кризис среднего возраста, и про развод, и про бабу себе найти, полегче, да позвонче, но как-то не ладилось всё.
Жена была понятная и надёжная, специально озадачиваться поисками новой любви было лень и глупо, а само как-то не попадалось.
Пытался ходить в церковь. Стоял там с холодным сердцем, и оглядывался на прихожан, комкая в руке шарф. Кланялся в унисон с толпой, крестился. Не чувствовал ничего вообще, даже пение не доставляло ему удовольствия, разве что тоска начинала грызть ещё сильнее от этих заунывных высот. Дожидаясь после литургии обхода пономаря с корзинкой для пожертвований, он, бросая денежку, машинально прикидывал, сколько дали прихожане, и перестал ходить совсем, когда вдруг понял, что обратной дорогой пытается вычислить церковные заработки.
Вода его успокаивала.
Хоть он и держался на работе особнячком, всё-таки кабинет свой, как и полагалось проверяльщику, но ему было тяжело с людьми. Он чувствовал себя не на своём месте. Но кому он нужен-то был с перебитой ногой и уже в таком возрасте? Где его было искать, это место?
Какой-то собственной коммерческой жилки у него не оказалось, жажда экспериментов угасла, после того как полгода провёл на больничной койке, заново учась ходить. Путешествовать не любил, хобби как-то не завелись, всю жизнь бегал, шмыгал, крутился, искал чего-то, а тут вот дожил до одиночества. Ну, друзья какие-то были, конечно, приятели и знакомцы, да жизнь развела.
Время тянуло его дальше. День за днём. От обеда и до обеда. Постоять у воды оказалось тем временем, которое он мог отдать самому себе. На работе люди. Дома – жена, пасынок, заботы… В машине тоже расслабиться не получалось.
Смотрел на воду, которая каждый раз была разная и при этом одинаковая. Тёмное зеркало поверхности отражало свинцовую небесную мглу каждый раз как-то иначе. Рисунок ряби всегда менялся. Цепким взглядом он подмечал уровень, и смотрел куда-то вглубь, бросая редким уткам остатки жёниных бутербродов. От канала всегда тянуло свежестью и тиной, он вдыхал это как свободу, боясь дать чувствам волю и расплакаться от необходимости возвращаться.
Наверное, если бы он был грешен чуть меньше, он бы обязательно ушёл, объявив себя пропавшим без вести, но Семён Михайлович чувствовал, что не заслуживает другой жизни и какой-то новой любви. Зная за себя, он помнил о чём-то таком, о чём всеми силами старался не вспоминать. А оно вспоминалось само.
Дело ментовское беспокойное – исподволь, вдоль-попёрек и мельком просачивается в душу чернота мира подпольного. Каким бы ты хорошим не был, а ведь приходится на компромиссы идти, серёжки тёще покупать на юбилей, система точит клювики всем своим птенчикам. Каждый однажды оказывается там, где «иначе нельзя», а когда выясняется, что можно – дороги назад уже нет, сделанного не воротишь, и всё что остаётся – так это искать себе оправдание. А оно всегда находится.
И даже теперь совесть его не сильно беспокоила, просто жмурился на внезапно всплывающие неэстетичные картины перед глазами.
Пытаясь говорить с Богом, он не извинялся и не просил прощения. Благодарил за жизнь. За возможность не ссаться под себя. Но не каялся. Он был готов к тому, что никто его не простит. Нести ответственность ему было совсем не страшно, и Бога он не боялся. Тишина в ответ его не удивляла, не возмущала и не пугала, Семён Михайлович и сам к себе был безразличен.
***
Первый раз он заметил это в феврале.
Утки зимовали в городе и вели себя странно. Наблюдая за ними, ему подумалось, что он всё-таки поехал кукухой.
Оплывая определённое место канала по длинной дуге, они жадно охотились за хлебом, не забывая поглядывать на свой таинственный бермудский треугольник. Любопытство дрогнуло в нём с давно забытым мальчишеским азартом.
Ломая хлебушки на кусочки, он подводил своих жертв ближе к запретной зоне, бросая приманку ближе и ближе к её центру.
Птички, с какой-то робостью заплывали за невидимый ему барьер, ровно до той минуты, пока одна из уток, изловчившись схватить крупный кусок, стремительно не ушла под воду, сдёрнутая вниз невидимой силой. Спустя секунду она вылетела из-под зыбкой ряби с истошными воплями и брызгами. Переполошившись, пернатые крыски раскрякались, уплывая в подмостовье своего убежища.
– Гхм. Гхм – сказал Семён Михайлович сам себе, радуясь, что догадка о странной опасности подтвердилась.
Остаток дня он был рассеян и ушёл домой чуть раньше, сославшись на какие-то дела.
Ужиная, Семён спросил жену:
– Слушай, а какая живность в каналах жить может?