Светлана Гершанова – Милостью Божьей (страница 20)
– Я представления не имею, что это значит, это ужасно… Я не писала этих стихов, я их даже не видела!
– Тебе обязательно надо высовываться, в наше-то время! Я ещё наплачусь с тобой. Зачем ты написала сочинение в стихах? Почему хотя бы не делаешь вид, что слушаешь на уроках?
– Что же делать? Как я посмотрю в глаза Гиббону… Георгию Ивановичу? Он же уверен, что это я!
– Я поговорю с ним, но с твоими стихами надо разобраться. У нашего бухгалтера брат поэт. Я попрошу, он посмотрит твои стихи и скажет, можно тебе их писать или нет.
– Разве можно запретить человеку писать стихи?
– Что же делать, если от них одни неприятности! Покажешь ему стихи? Это Жак.
– Жак, тот самый, что написал про Тентика? Если он согласится, будет здорово!
Сколько у меня в жизни будет связано с Поэтом, которому я несла стихи! Как я волновалась!
Полная женщина открыла дверь. Молодой человек на диване качнулся, как гимнаст, и встал на ноги. Наверно, я была очень серьёзной, ещё бы, ведь решалась вся моя жизнь!
Вениамин Константинович сидел за огромным столом в крошечном кабинете. Он показался мне очень пожилым, хотя по моим сегодняшним подсчётам ему было чуть за сорок.
Он читал мои стихи и хмурился, они ему не нравились. Мне и самой странно сейчас, откуда эта тишина и созерцательность в моих первых стихах, необъяснимый покой души. Будто всё, что происходит вокруг – не больше, чем рябь на поверхности, а в глубине – тишина, небо вспыхивает зарёю, ивы клонятся к воде, лёгкий дым поднимается к небесам…
Он читал и хмурился, а у меня холодели руки. И приговор был суров, никаких скидок на возраст. Он и потом цитировал чьи-то слова: начинающих поэтов не бывает, если начал – уже поэт.
– В ваших стихах нет судьбы, одни впечатления. Как прошлогодний снег – сверкал, переливался… Растаял, и все забыли.
Я не спорила, долгие годы прошли, пока я осмелилась на это. Взяла тетрадку, сказала «спасибо»…
Плакала уже на улице, всю дорогу. И шли стихи:
Мама была довольна, я долго не писала стихов после этого визита. Перестала писать сочинения в стихах, давать их читать всем, всем, всем. Действительно, что я могу прибавить к великой литературе, которой жила, как параллельной жизнью?
У стихов про нашего историка автор нашёлся через тридцать лет. Я встретила свою одноклассницу:
– Помнишь стихи про Гиббона?
– Ещё бы! Мне всю душу вымотали, а я их так и не видела.
– Ведь это я написала. Никто и не подумал, даже обидно было.
– Так призналась бы!
– Что ты, у тебя были такие неприятности! Но ведь это ты у нас была Поэтесса, тебе слава, тебе и неприятности…
3. Мама
Дом опустел без тёти Шуры. Он должен стоять на любви, мне её не хватало, как витаминов. В моём сердце жила мучительная заноза, что мама меня просто не любит! У неё были свои теории – насчёт жалости, например, которая унижает человека. Как мне всю жизнь не хватало маминой жалости и любви со всеми её проявлениями!
Мама ушла из Строительного треста. Она работает на Киномеханическом заводе, и будет работать там до самой пенсии.
Помню пол на проходной из старых некрашеных досок, дежурную на табуретке с семечками в подоле.
– Вы к маме? Проходите.
Огромный двор, справа какие-то старые станки прямо на земле, слева флигель, контора. Там и бухгалтерия, и плановый отдел, и производственный, и даже Главный инженер.
Мы садимся в мамином углу. Тесно, шумно, на нас никто не обращает внимания. За соседним столом делает уроки чья-то первоклассница, на неё тоже никто не обращает внимания, пока она не забирается под стол.
– Машенька, что ты делаешь под столом?
– Отдыхаю.
– Всё написала?
– Осталось точку поставить. Вот отдохну…
Меня на заводе знали все. Правда, когда подросла, я уже не бегала к маме, а звонила по автомату:
– Мам, это я. Ты сегодня во-время?
Я никого бы сейчас не узнала из её сослуживцев, даже помощницу. Но со взрослой, со мной её сослуживцы часто здоровались в городе. Иногда встречали маму, она уже была на пенсии, и жаловались:
– Света ваша зазналась! Конечно, что уж, газеты, радио, телевиденье, но можно поговорить с человеком, который тебя знал вот такую? И любит, и гордится!
Мама расстраивалась:
– Как же ты не помнишь, это же наша кассирша!
Однажды в очереди в гастрономе женщина всё посматривала на меня и улыбалась. Я не выдержала:
– Вы работали на Киномеханическом заводе с моей мамой?
– Не мучайтесь, вы не знаете меня, я вас по телевиденью видела.
Тогда – американские подарки? Как я была благодарна какой-то американской девочке, или её маме, за лёгкую блузку в клеточку, я носила её несколько лет, сначала она была велика мне, а потом как раз.
Мне ещё досталось лёгкое платьице, синее в серый горошек. Правда, на месте горошин очень скоро образовались дырочки. Не все сразу, по одной, по две, будто горошины высыпались из платья. Я думала, никто не заметит, оно мне так нравилось! Но когда высыпалось больше половины…
Вовке досталась шерстяная кремовая футболка, он почти всю школу в ней проходил. А у мамы оказалось два роскошных платья, до сих пор они у меня перед глазами, красное крепдешиновое с серыми цветами и серым рюшем и малиновое шерстяное, в десятом классе его перешили мне. Какая мама была красивая в этом красном платье с розами!
4. Я живу…
Я думала, все давно забыли историю со стихами про Гиббона, в школе каждый день что-то случается. Подумаешь, стихи! Но он помнил. Вызывал на каждом уроке, ставил пятёрки, был вежлив и сух. Его не любили почему-то, все беспорядки приходились на его урок.
Не знаю, кто первый загудел тихонько, но вскоре тихое и ровное гудение охватило весь класс. Он поднял голову от журнала:
– Гершанова, выйди из класса.
Выхожу обречённо. Конечно, я гудела со всеми, лозунг «один за всех и все за одного», да он у меня в крови с первых книжек!
Назавтра входит в класс и говорит с порога:
– Гершанова, выйди.