Светлана Гершанова – Милостью Божьей (страница 10)
– Мне больно.
Она ведёт меня к школьному врачу. С меня снимают ботинки и чулки, врач трогает пальцы на руках и ногах и хмурится.
– Да… Комнатное обморожение второй степени.
– Комнатное? – удивляется Полина Павловна. – Как это может быть?
– Сейчас всё может быть.
Мне смазывают руки и ноги какой-то мазью, перебинтовывают, и каждый день я хожу на перевязки. Боль уменьшается, но от меня, наверно, за квартал несёт этой мазью. Никто, никто не хочет сидеть со мной рядом, никто не хочет стоять возле меня у печки, меня просто отталкивают, это хуже, чем боль! Только Вовка и терпит меня, только он и терпит.
Мы не выходим на улицу, и мир сужается до холодной комнаты с большой кроватью без простыни и наволочки, со старыми пальто вместо одеяла, до Вовки и в редкие счастливые часы мамы.
Не знаю, что стало бы со мной, но я неожиданно для себя открываю новую планету – книги.
6. Дома
За физкультурным залом, огромным и нетопленым, заваленным отсыревшими матами и сломанными брусьями, есть лестничка в школьную библиотеку. Я хожу туда каждый день.
– Неужели прочла? Разве можно так глотать книги! Что ты могла запомнить?
– Всё я запомнила, честное слово, дайте мне что-нибудь ещё!
– Пойди сама поищи на полках.
Это лучшее время дня, хожу вдоль полок, трогаю корешки книг. Про меня забыли, наверно, и можно не торопиться.
На тонкие книги не обращаю ни малейшего внимания, только толстые и потрёпанные. Их множество, почти все мне рано читать, через несколько лет я буду перечитывать их, открывая заново.
Но когда это будет! А сейчас я иду домой, и книга в портфеле толстая и тяжёлая.
– Принесла? – спрашивает Вовка с порога.
– Принесла, Жюль Верн, «80 000 километров под водой».
– Ура!
Быстро делаю уроки, слишком быстро и небрежно. Мы усаживаемся в кровать, подтыкаем пальто со всех сторон.
И всё забыто, – голод, холод, мои руки, от которых так противно пахнет. Читаю вслух, а Вовка слушает и переворачивает страницы. Назавтра мы дружно решаем, что уроки лучше потом.
А зима всё длится и длится, самая долгая, самая лютая в моей жизни зима.
Конечно, спасали книги. Но я не воспринимала свою жизнь, как что-то ужасное, не думала, что кто-то живёт иначе, что можно жить иначе!
Я удивляюсь сейчас, как мы вынесли всё это, как я не ожесточилась против всего мира, и моя душа не превратилась в ледышку…
Наверно, тогда я научилась жить, как это я сейчас называю, в предложенной системе координат. И ещё меня спасала человеческая доброта. Вокруг были хорошие, добрые, настоящие люди!
Вода у нас во дворе напротив. Я чуть выше ведра, поэтому путешествие за водой для меня целое событие. Вниз по лестнице, покрытой льдом и звенящей от мороза, до ворот, а двор у нас покатый и тоже заледенелый. Потом через дорогу и в дальний угол большого двора.
Хорошо, когда железный рычажок торчит на колонке, но чаще его убирают, потому что дети разливают воду.
Стучу к тёте Ляле. Когда она дома, это здорово! И воду откроет, и поможет набрать ведро, и донесёт до самых ворот.
Можно постучать в подвал к тёте Марусе. Она донесёт воду ещё дальше, но мама не разрешает, у неё больные ноги.
Ещё у нас во дворе две Марии, – Мария Леонтьевна, тётя Маня, и Мария Соломоновна. Её я никогда не называла тётей.
Тётя Маня занята дочками, хозяйством и мужем. После войны он вернулся первым, тихий невысокий человек. Я так удивилась, когда в какой-то юбилей он надел все свои ордена!
Она не расспрашивает ни о чём, протягивает руки и обнимает крепко-крепко. Я утыкаюсь в её мягкий живот и вбираю в себя это тепло, молчаливую её доброту и ласку. Мама не обнимает меня, она думает, наверно, что я большая, и мне это не нужно.
Мария Соломоновна похожа на мою бабушку. Она высокая, прямая, с непередаваемым достоинством, которое не мешает ей целыми днями стирать, убирать и готовить.
Она выходит на крыльцо, и такая жалость светится в её глазах:
– Светочка, идём к нам, погреешься, у тебя же дома никого, одна печка холодная.
Я захожу и оттаиваю в тепле и уюте. Очень долго квартира их казалась мне верхом изысканности и роскоши. Большая столовая без окон с овальным столом посредине, абажур над столом, бахрома у бархатной бордовой скатерти золотая…
Когда меня удаётся усадить за стол, поверх бархатной скатерти стелется белая, жёсткая от крахмала – верх аристократизма, знакомого только по книгам.
В спальне красивое трюмо с зеркалом, в котором видишь себя с головы до ног. Лёгкое шёлковое покрывало на широкой кровати, рогожка на диване, на котором я читаю, забыв обо всём на свете.
А можно лежать прямо на ковре возле дивана. И ещё у них тепло, всегда тепло!
Я упрямо отказываюсь от супа. Мама говорит, нечего есть у чужих, мы не нищие. И вообще, говорит, не привыкай ходить по хаткам, у человека должен быть свой дом, какой есть, такой и есть.
Но я захожу иногда. Там целый шкаф старых книг, потрёпанных, часто без обложки, и мне разрешают брать любую!
Говорю с порога:
– Не надо меня кормить, хорошо? Я просто посижу и почитаю.
– Ладно, я не буду тебя заставлять, но чашку чая ты можешь выпить с улицы? У матери твоей сатанинская гордость, только дети здесь причём!
Я не знаю, что такое сатанинская гордость, но мне не нравится, когда о моей маме плохо отзываются. Опускаю глаза, и говорю, что мне надо делать уроки.
Потом, потом…
Когда мама работала в строительном тресте, позже – на Киномеханическом заводе, и даже когда я уже работала после института – денег всё равно не хватало до зарплат на самое необходимое.
Гордая моя мама не просила взаймы у соседей, не могла себе позволить, посылала меня. Я шла по кругу – тётя Маня, Мария Соломоновна, Елизавета Савельевна. Никто из них мне не отказал ни разу, хотя трудно жили все. Правда, занимала я гроши и отдавала аккуратно.
В моей душе всю жизнь живёт огромная благодарность им.
В поэме о детстве, которую я написала через много лет, есть строчки: