Светлана Алексиевич – Чернобыльская молитва. Хроника будущего (страница 3)
– Но там нет кухни. Как я буду им готовить?
– Вам уже не надо готовить. Их желудки перестают воспринимать еду.
Он стал меняться – каждый день я уже встречала другого человека… Ожоги выходили наверх… Во рту, на языке и щеках, сначала появились маленькие язвочки, потом они разрослись. Пластами отходила слизистая, пленочками белыми. Цвет лица… Цвет тела… Синий… Красный… Серо-бурый… А оно такое все мое, такое любимое! Это нельзя рассказать! Это нельзя написать! И даже пережить… Спасало то, что все это происходило мгновенно, некогда было думать, некогда было плакать.
Я любила его! Я еще не знала, как я его любила! Мы только поженились, еще не нарадовались друг другу… Идем по улице. Схватит меня на руки и закружится. И целует, целует. Люди идут мимо, и все улыбаются.
Клиника острой лучевой болезни – четырнадцать дней… За четырнадцать дней человек умирает…
В гостинице в первый же день дозиметристы меня замеряли. Одежда, сумка, кошелек, туфли, – все “горело”. И все это тут же у меня забрали. Даже нижнее белье. Не тронули только деньги. Взамен выдали больничный халат пятьдесят шестого размера на мой сорок четвертый, а тапочки сорок третьего вместо тридцать седьмого. Одежду, сказали, может, привезем, а может и нет, навряд ли она поддастся “чистке”. В таком виде я и появилась перед ним. Испугался: “Батюшки, что с тобой?”. А я все-таки ухитрялась варить бульон. Ставила кипятильник в стеклянную банку… Туда бросала кусочки курицы… Маленькие-маленькие… Потом кто-то отдал мне свою кастрюльку, кажется, уборщица или дежурная гостиницы. Кто-то – досочку, на которой я резала свежую петрушку. В больничном халате сама я не могла добраться до базара, кто-то мне эту зелень приносил. Но все бесполезно, он не мог даже пить… проглотить сырое яйцо… А мне хотелось достать что-нибудь вкусненькое! Будто это могло помочь. Добежала до почты: “Девочки, – прошу, – мне надо срочно позвонить моим родителям в Ивано-Франковск. У меня здесь умирает муж”. Почему-то они сразу догадались, откуда я и кто мой муж, моментально соединили. Мой отец, сестра и брат в тот же день вылетели ко мне в Москву. Они привезли мои вещи. Деньги.
Девятого мая… Он всегда мне говорил: “Ты не представляешь, какая красивая Москва! Особенно на День Победы, когда салют. Я хочу, чтобы ты увидела”. Сижу возле него в палате, открыл глаза:
– Сейчас день или вечер?
– Девять вечера.
– Открывай окно! Начинается салют!
Я открыла окно. Восьмой этаж, весь город перед нами! Букет огня взметнулся в небо.
– Вот это да!
– Я обещал тебе, что покажу Москву. Я обещал, что по праздникам буду всю жизнь дарить цветы…
Оглянулась – достает из-под подушки три гвоздики. Дал медсестре деньги – и она купила.
Подбежала и целую:
– Мой единственный! Любовь моя!
Разворчался:
– Что тебе приказывают врачи? Нельзя меня обнимать! Нельзя целовать!
Мне запрещали его обнимать. Гладить… Но я… Я поднимала и усаживала его на кровать. Перестилала постель, ставила градусник, приносила и уносила судно… Вытирала… Всю ночь – рядом. Сторожила каждое его движение. Вздох.
Хорошо, что не в палате, а в коридоре… У меня закружилась голова, я ухватилась за подоконник… Мимо шел врач, он взял меня за руку. И неожиданно:
– Вы беременная?
– Нет-нет! – Я так испугалась, что нас кто-нибудь услышит.
– Не обманывайте, – вздохнул он.
Я так растерялась, что не успела его ни о чем попросить.
Назавтра меня вызывают к заведующей:
– Почему вы меня обманули? – строго спросила она.
– Не было выхода. Скажи я правду – отправили бы домой. Святая ложь!
– Что вы натворили!
– Но я с ним…
– Миленькая ты моя! Миленькая моя…
Всю жизнь буду благодарна Ангелине Васильевне Гуськовой. Всю жизнь!
Другие жены тоже приезжали, но их уже не пустили. Были со мной их мамы: мамам разрешили… Мама Володи Правика все время просила Бога: “Возьми лучше меня”.
Американский профессор, доктор Гейл… Это он делал операцию по пересадке костного мозга… Утешал меня: надежда есть, маленькая, но есть. Такой могучий организм, такой сильный парень! Вызвали всех его родственников. Две сестры приехали из Беларуси, брат из Ленинграда – он там служил. Младшая Наташа, ей было четырнадцать лет, очень плакала и боялась. Но ее костный мозг подошел лучше всех…
Когда он узнал, что костный мозг берут у его младшей сестрички, наотрез отказался: “Я лучше умру. Не трогайте ее, она маленькая”. Старшей сестре Люде было двадцать восемь лет, она сама медсестра, понимала, на что идет. “Только бы он жил”, – говорила она. Я видела операцию. Они лежали рядышком на столах… Там большое окно в операционном зале. Операция длилась два часа… Когда кончили, хуже было Люде, чем ему, у нее на груди восемнадцать проколов, тяжело выходила из наркоза. И сейчас болеет, на инвалидности… Была красивая, сильная девушка. Замуж не вышла… А я тогда металась из одной палаты в другую, от него – к ней. Он лежал уже не в обычной палате, а в специальной барокамере, за прозрачной пленкой, куда заходить не разрешалось. Там такие специальные приспособления есть, чтобы, не заходя под пленку, делать уколы, ставить катетер… Все на липучках, на замочках, и я научилась ими пользоваться… Тихонько пленку отодвину и проберусь к нему… В конце концов возле его кровати мне поставили маленький стульчик. Ему стало так плохо, что я уже не могла отойти, ни на минуту. Звал меня постоянно: “Люся, где ты? Люсенька!”. Звал и звал… Другие барокамеры, где лежали наши ребята, обслуживали солдаты, потому что штатные санитары отказались, требовали защитной одежды. Солдаты выносили судно. Протирали полы, меняли постельное белье… Полностью обслуживали. Откуда там появились солдаты? Не спрашивала… Только он… Он… А каждый день слышу: умер, умер… Умер Тищура. Умер Титенок. Умер… Как молотком по темечку…
Стул двадцать пять – тридцать раз в сутки. С кровью и слизью. Кожа начала трескаться на руках, ногах… Все тело покрылось волдырями. Когда он ворочал головой, на подушке оставались клочья волос… А все такое родное. Любимое… Я пыталась шутить: “Даже удобно. Не надо носить расческу”. Скоро их всех постригли. Его я стригла сама. Я все хотела ему делать сама. Если бы я могла выдержать физически, то я все двадцать четыре часа не ушла бы от него. Мне каждую минутку было жалко… Минутку, и то жалко…
Отлучилась… Возвращаюсь – на столике у него апельсин… Большой, не желтый, а розовый. Улыбается: “Меня угостили. Возьми себе”. А медсестра через пленочку машет, что нельзя этот апельсин есть. Раз он возле него какое-то время полежал, его не то что есть, к нему прикасаться страшно. “Ну съешь, – просит. – Ты же любишь апельсины”. Я беру апельсин в руки. А он в это время закрывает глаза и засыпает. Ему все время давали уколы, чтобы он спал. Наркотики. Медсестра смотрит на меня в ужасе… А я? Я готова сделать все, чтобы он только не думал о смерти… И о том, что болезнь его ужасная, что я его боюсь… Обрывок какого-то разговора… Кто-то меня увещевает: “Вы не должны забывать, что перед вами уже не муж, не любимый человек, а радиоактивный объект с высокой плотностью заражения. Вы же не самоубийца. Возьмите себя в руки”. А я как умалишенная: “Я его люблю! Я его люблю!”. Он спал, я шептала: “Я тебя люблю!”. Шла по больничному двору: “Я тебя люблю!”. Несла судно: “Я тебя люблю!”. Вспоминала, как мы с ним раньше жили. В нашем общежитии… Он засыпал ночью только тогда, когда возьмет меня за руку. У него была такая привычка: во сне держать меня за руку. Всю ночь.
А в больнице я возьму его за руку и не отпускаю…
Ночь. Тишина. Мы одни. Посмотрел на меня внимательно-внимательно и вдруг говорит:
– Так хочу увидеть нашего ребенка. Какой он?
– А как мы его назовем?
– Ну, это ты уже сама придумаешь…
– Почему я сама, если нас двое?
– Тогда, если родится мальчик, пусть будет Вася, а если девочка – Наташка.
– Как это Вася? У меня уже есть один Вася. Ты! Мне другого не надо.
Я еще не знала, как я его любила! Он… Только он… Как слепая! Даже не чувствовала толчков под сердцем… Хотя была уже на шестом месяце… Я думала, что она внутри меня, моя маленькая, и она защищена. Моя маленькая…
О том, что ночую у него в барокамере, никто из врачей не знал. Не догадывался. Пускали меня медсестры. Первое время тоже уговаривали: “Ты – молодая. Что ты надумала? Это уже не человек, а реактор. Сгорите вместе”. Я, как собачка, бегала за ними… Стояла часами под дверью. Просила-умоляла. И тогда они: “Черт с тобой! Ты – ненормальная”. Утром перед восьмью часами, когда начинался врачебный обход, показывают через пленку: “Беги!”. На час сбегаю в гостиницу. А с девяти утра до девяти вечера у меня пропуск. Ноги у меня до колен посинели, распухли, настолько я уставала. Моя душа была крепче тела. Моя любовь…
Пока я с ним… этого не делали… Но когда уходила, его фотографировали… Одежды никакой. Голый. Одна легкая простыночка поверх. Я каждый день меняла эту простыночку, а к вечеру она вся в крови. Поднимаю его, и у меня на руках остаются кусочки кожи, прилипают. Прошу: “Миленький! Помоги мне! Обопрись на руку, на локоть, сколько можешь, чтобы я тебе постель разгладила, не оставила ни одного шва, ни одной складочки”. Любой шовчик – это уже рана на нем. Я срезала себе ногти до крови, чтобы где-то его не зацепить. Никто из медсестер не решался подойти, прикоснуться, если что-нибудь нужно, звали меня. И они… Они фотографировали… Говорили, для науки. А я бы их всех вытолкнула оттуда! Кричала бы и била! Как они могут! Если бы я могла их туда не пустить… Если бы…