Стивен Пинкер – Язык как инстинкт (страница 12)
Глава 3
Ментальный язык
Наступивший и прошедший 1984 год постепенно перестает ассоциироваться с ужасом тоталитаризма, описанным Джорджем Оруэллом в романе 1949 года. Однако вздыхать с облегчением еще рано. В приложении к роману Оруэлл написал о еще более зловещем времени. В 1984 году противник власти Уинстон Смит меняет свои убеждения после тюремного заключения, унижений, воздействия лекарств и пыток. К 2050 году не будет даже Уинстонов Смитов, так как к этому году будет разработана совершенная технология контроля над разумом – язык под названием «новояз».
Новояз должен был не только обеспечить знаковыми средствами[16] мировоззрение и мыслительную деятельность приверженцев ангсоца, но и сделать невозможными любые иные течения мысли. Предполагалось, что, когда новояз утвердится навеки, а старояз будет забыт, неортодоксальная, то есть чуждая ангсоцу, мысль, постольку поскольку она выражается в словах, станет буквально немыслимой. Лексика была сконструирована так, чтобы точно, а зачастую и весьма тонко выразить любое дозволенное значение, нужное члену партии, а кроме того, отсечь все остальные значения, равно как и возможности прийти к ним окольными путями. Это достигалось изобретением новых слов, но в основном исключением слов нежелательных и очищением оставшихся от неортодоксальных значений – по возможности от всех побочных значений. Приведем только один пример. Слово «свободный» в новоязе осталось, но его можно было использовать лишь в таких высказываниях, как «свободные сапоги», «туалет свободен». Оно не употреблялось в старом значении «политически свободный», «интеллектуально свободный», поскольку свобода мысли и политическая свобода не существовали даже как понятия, а следовательно, не требовали обозначений.
…Человеку, с рождения не знавшему другого языка, кроме новояза, в голову не могло прийти, что «равенство» когда-то имело второй смысл – «гражданское равенство», а свобода когда-то означала «свободу мысли», точно так же, как человек, в жизни своей не слыхавший о шахматах, не подозревал бы о другом значении слов «слон» и «конь». Он был бы не в силах совершить многие преступления и ошибки – просто потому, что они безымянны, а следовательно, немыслимы.
Однако еще не все потеряно для человеческой свободы: Оруэлл добавляет, что отсутствие слов делает мысли невозможными только в том случае, если мысли зависят от наличия слов. Обратите внимание на этот порочный круг: в конце первого абзаца сказано, что понятия не существует, а следовательно, оно не имеет названия, а в конце второго – у некоторых понятий нет названия, а значит, о них нельзя и подумать. Действительно ли мысли зависят от наличия слов? Действительно ли люди думают на английском, языках чероки и вунджо, а к 2050 году будут думать на новоязе? Или же наши мысли формируются с помощью какого-то бессловесного посредника – языка мыслей, или ментального языка, – и облекаются в слова только тогда, когда нужно передать наши мысли тому, кто слушает? Нет более ключевого вопроса для понимания языкового инстинкта.
В социальном и политическом дискурсе люди часто принимают за данность то, что слова определяют наше мышление. Под влиянием эссе Оруэлла «Политика и английский язык» эксперты начали обвинять правительство в манипуляции нашим сознанием с помощью эвфемизмов вроде «миротворчество» (бомбардировка), «увеличение государственного дохода» (налоги), «непродление контракта» (увольнение). Философы утверждают, что животные лишены языка, а значит, лишены и способности думать. Людвиг Витгенштейн писал: «У собаки не может появиться мысль "возможно, завтра будет дождь"», а значит, собаки не могут считаться существами, обладающими сознанием. Некоторые феминистки считают, что причиной существования сексизма является наличие в языке сексистской лексики, например использование местоимения
Казалось бы, у таких идей есть основания: знаменитая концепция лингвистического детерминизма Сепира – Уорфа, согласно которой мышление людей зависит от наличия в языке тех или иных категорий, и более мягкая версия этой концепции – гипотеза лингвистической относительности, согласной которой различия между языками могут влиять на наличие различий в мышлении. Люди, которые за время обучения в университете, кроме этого, ничего не запомнили, сразу выпалят следующие сомнительные факты: в разных языках слова, обозначающие цвета, соответствуют разным областям цветового спектра; народ хопи совершенно по-другому понимает время; в эскимосском языке существуют десятки слов для обозначения снега. Если концепция верна, то ее следствия очень существенны, это значит, что основополагающие категории действительности не существуют в мире изначально, а предписываются конкретной культурой (а следовательно, их можно подвергать сомнению, что, видимо, объясняет извечную симпатию чувствительных студентов к этой концепции).
Но все это неверно. Идея о том, что мысль и язык суть одно и то же, – это пример того, что можно было бы считать общепринятым парадоксом – утверждением, которое противоречит здравому смыслу и которое при этом все считают истинным, поскольку смутно припоминают, что где-то его слышали, и поскольку из него много чего следует. Общепринятым заблуждением являются, например, такие «факты»: мы используем только 5 % возможностей нашего мозга, лемминги совершают массовые самоубийства, каждый год «Учебник бойскаута» по продажам опережает все другие книги, а реклама подсознательно может влиять на наши покупки. Подумайте об этом. Каждому из нас приходилось произносить или записывать предложение, а затем останавливаться и осознавать, что это не совсем то, что мы намеревались выразить. Чтобы возникло подобное чувство, наше высказывание должно отличаться от того, что мы имели в виду. Бывает и так, что совсем непросто подобрать слова для выражения какой-то мысли. Когда мы слушаем или читаем, мы обычно запоминаем только основной смысл, а значит, смысл должен существовать сам по себе без привязки к определенному набору слов. И если бы мысли зависели от слов, то как бы могли появляться новые слова? Как бы ребенок мог выучить свое первое слово? Как бы удавалось переводить с одного языка на другой?
Дискуссии, предполагающие, что язык определяет мышление, продолжаются только потому, что в обществе недоверие к этой идее подавляется. Бертран Рассел замечает: «Пусть собака и не может сказать, что ее родители были честными, но бедными, – но можно ли сделать из этого вывод, что собака не обладает сознанием?» (Она разве в отключке? Или она зомби?) Одна аспирантка однажды поспорила со мной, применяя очаровательно вывернутую наизнанку логику: язык должен влиять на наше мышление, поскольку если бы он не влиял, то у нас не было бы причин бороться с сексизмом в речи (очевидно, тот факт, что сексизм может быть оскорбителен, не является достаточной причиной). Что касается правительственных эвфемизмов, то их использование заслуживает презрения не потому, что они помогают контролировать наше сознание, а потому, что они позволяют лгать. Оруэлл довольно точно описал это в своем бессмертном эссе. Формулировка «увеличение государственного дохода» гораздо шире, чем понятие «налоги», и слушатели, естественно, полагают, что если бы политик говорил о налогах, то он бы так и сказал. Как только эвфемизм становится очевидным, люди уже не настолько запутаны, чтобы поддаться на этот обман. «Национальный совет преподавателей английского языка» ежегодно выпускает пресс-релиз, в котором высмеивает правительственные обороты речи, которые могут вводить нас в заблуждение, а намеренное акцентирование внимания на эвфемизмах – это популярный юмористический жанр. Обратите внимание, например, на речь разгневанного посетителя зоомагазина в «Летающем цирке Монти Пайтона»: