Стивен Кинг – Зеленая Миля (страница 43)
7
Когда я добрался домой, дождь уже перестал и над горами взошел тонкий серп луны. Моя сонливость словно исчезла вместе с тучами. Мне совсем не хотелось спать, и я чувствовал, как от меня исходит запах Делакруа. Я подумал, что еще долго моя кожа будет пахнуть паленым — «Жа-ров-ня! Для тебя и для меня, шкворчит и дымится — тра-ля-ля-ля!»
Дженис ждала меня, как всегда, когда ночью была казнь. Мне не хотелось пересказывать ей все, я не видел смысла в том, чтобы мучить ее, но она поняла по моему виду, когда я появился в кухонной двери, и потребовала рассказать все. Поэтому я сел, взял ее теплые руки в свои ледяные ладони (отопитель в моем «форде» почти не грел, а погода после шторма резко изменилась) и поведал ей все, что она хотела услышать. Где-то на половине рассказа я вдруг неожиданно разрыдался. Мне было стыдно, но не очень, ведь рядом была Дженис, а она никогда не упрекала меня за то, что я иногда вел себя не так, как подобает мужчине… не так, как, полагал, должен себя вести. Если у мужчины хорошая жена, он счастливейшее из созданий Божьих, а если такой жены нет, мне его жаль, единственное утешение состоит в том, что он не знает, сколь жалка такая жизнь. Я плакал, а она прижимала мою голову к своей груди, когда же моя буря улеглась, мне стало чуть-чуть лучше. И, наверное, именно тогда впервые моя мысль стала отчетливой. Не о ботинке, нет. Она имела к нему некоторое отношение, но иное. Именно тогда я вдруг ясно осознал: при всем несходстве пола, цвета кожи и габаритов у Джона Коффи и у Мелинды Мурс были одинаковые глаза: несчастные, печальные и нездешние. Умирающие глаза.
— Пойдем спать, — сказала жена наконец. — Пойдем со мной, Пол.
И мы пошли и занимались любовью, а потом она заснула. А я лежал, глядя на серп луны и прислушиваясь к потрескиванию стен: они остывали и сжимались, сменяя лето на осень. Лежал и думал о Джоне Коффи, о том, как он говорил, что помог. «Я помог мышонку Дэла. Я помог Мистеру Джинглзу. Он — цирковая мышь». Конечно. И, может быть, думал я, мы все — цирковые мыши, бегающие туда-сюда, имеющие лишь слабое представление о том, что Бог и Дух святой смотрят сверху в наши бакелитовые дома через слюдяные окошечки.
Я задремал, когда начало светать, и проспал часа два или три, я спал так, как теперь все время сплю в Джорджии Пайнз и как редко бывало тогда — короткими отрывками. Я засыпал, думая о церквях моей юности. Их названия менялись в зависимости от пристрастий матушки и ее сестер, но все они были как одна — Первая Церковь в Бэквудзе молитвы «Отче наш, сущий на Небесах». В тени ее квадратной колокольни понятие расплаты присутствовало постоянно, как удары колокола, созывающего верующих на молитву. Только Бог может прощать грехи и прощает их, смывая предсмертной кровью своего распятого Сына, но это не снимает с его детей обязанности каяться в этих грехах (и даже в простых ошибках и заблуждениях) при первой возможности. Расплата была мощной, как замок на двери, закрывающей прошлое.
Я заснул, думая о расплате, Эдуаре Делакруа, скачущем на молнии, о Мелинде Мурс и моем громадном парне с бесконечно плачущими глазами. Мысли сложились в сон. В этом сне Джон Коффи сидел на берегу реки и издавал свои нечленораздельные идиотские горестные вопли под утренним летним небом, а на другом берегу товарный поезд нескончаемой лентой мчался по высокому арочному мосту в Трапингус. На каждой руке чернокожего лежало тело обнаженной белокурой девочки. Его кулаки, как огромные коричневые камни, были сжаты. Вокруг него стрекотали сверчки и вились мошки, день наполнялся жарой. Во сне я подошел к нему, опустился на колени и взял его руки. Кулаки его разжались, явив свои секреты. В одном была катушка, окрашенная зеленым, красным и желтым. В другом — башмак тюремного надзирателя.
— Я ничего не мог сделать, — сказал Джон Коффи. — Я пытался вернуть все назад, но было уже слишком поздно.
И на этот раз, во сне, я его понял.
8
На следующее утро в девять часов, когда я на кухне пил уже третью чашечку кофе (жена ничего не сказала, но я видел неодобрение, крупно написанное у нее на лице, когда она мне подавала ее), зазвонил телефон. Я пошел в прихожую, чтобы взять трубку, и Центральная сказала кому-то, что линия занята. Потом она пожелала мне веселенького дня и отключилась… предположительно. С этой Центральной никогда ничего не знаешь наверняка.
Голос Хэла Мурса меня потряс. Срывающийся и хриплый, он будто принадлежал восьмидесятилетнему старику. Я подумал, что, слава Богу, все уладилось вчера с Кэртисом Андерсоном в тоннеле, хорошо, что он относится к Перси так же, как и мы, потому что человек, с которым я говорил по телефону, вряд ли остался бы работать в Холодной Горе хоть на день.
— Пол, я понял, что вчера ночью что-то произошло. Я также понял, что в этом участвовал наш друг мистер Уэтмор.
— Да, случилась неприятность, — согласился я, прижимая наушник как можно плотнее к уху и наклоняясь к рожку, — но работа сделана. А это самое важное.
— Да, конечно.
— А можно спросить, кто тебе сказал? — Чтобы я привязал колокольчик к его хвосту, чуть не добавил я.
— Спросить-то можно, но, так как тебя это не касается, я лучше промолчу. Тут есть другое дело: когда я позвонил в офис узнать, нет ли сообщений или срочных дел, мне сказали одну интересную вещь.
— Да?
— Да. Похоже, на моем столе лежит заявление о переводе. Перси Уэтмор хочет перейти как можно скорее в Бриар Ридж. Должно быть, заполнил бланк еще до окончания ночной смены, как ты считаешь?
— Да, похоже, так, — согласился я.
— Обычно я поручаю такие дела Кэртису, но, учитывая… атмосферу в блоке «Г» в последнее время, я попросил Ханну просмотреть его для меня лично во время ее ланча. Она любезно согласилась. Я его одобрю и прослежу, чтобы оно попало в столицу штата сегодня же. Думаю, ты увидишь спину Перси Уэтмора, выходящего через двери, не позднее чем через месяц. А может, и раньше.
Он ожидал, что я обрадуюсь этой новости, и имел на то право. Ради такого дела, которое при обычном раскладе могло занять и полгода, даже при связях Перси, он оторвался на время от ухода за своей женой. И все равно, мое сердце упало. Целый месяц! Но, может, это не так уж и важно. Вместо совершенно естественного желания ждать и отложить рискованную попытку, я обдумывал дело, которое могло быть уж очень рискованным. Иногда, как в подобном случае, лучше прыгнуть до того, — как сдадут нервы. Если бы нам все равно пришлось иметь дело с Перси (я всегда допускаю, что мне удастся склонить других к моей безумной затее), то почему бы не сегодня ночью?
— Пол, ты здесь? — Голос Мурса стал немного тише, словно он говорил сейчас сам с собой. — Черт, я думал, нас разъединили.
— Нет, я слушаю, Хэл. Это потрясающая новость.
— Да, — согласился он, и я опять поразился, какой стариковский у него голос. Какой-то бесцветный и дребезжащий. — Я знаю, что ты сейчас думаешь.
«Нет, не знаешь, начальник, никогда не догадаешься об этом».
— Ты думаешь, что наш молодой друг все равно будет участвовать в казни Коффи. И это скорее всего так: Коффи отправится на тот свет задолго до Дня Благодарения, но ты можешь опять поставить Перси в аппаратную. Никто возражать не станет, как, очевидно, и он сам.
— Я так и сделаю, — согласился я. — Хэл, а как Мелинда?
Повисла долгая пауза, столь долгая, что я решил бы, что нас разъединили, если бы не его дыхание. Когда он наконец заговорил, голос его звучал еще тише:
— Она угасает.
Угасает. Леденящее слово, которое старики используют для описания не человека, который умирает, а человека, который начал отходить от жизни.
— Головные боли, как будто, стали слабее… хотя бы сейчас, но она не может самостоятельно ходить, не может удерживать предметы, теряет контроль за мочевой системой, когда спит. — Возникла еще одна пауза, потом совсем тихим голосом Хэл сказал что-то, что прозвучало как «Она одевается».
— Одевается? Во что, Хэл? — спросил я, нахмурившись. Моя жена появилась в дверях в прихожую и стояла, глядя на меня и вытирая руки посудным полотенцем.
— Нет, — поправил он, и в его голосе послышался не то гнев, не то слезы. — Она ругается.
— О Боже. — Я все еще не понимал, что это значит, но не хотел ничего выспрашивать. Да и не надо было. Он все сам объяснил.
— Она может спокойно сидеть, вполне нормально говорить о своем цветнике или о платье, увиденном в каталоге, о том, что слышала Рузвельта по радио и то, как замечательно он говорил, а потом вдруг начинает произносить ужасные вещи, самые ужасные… слова. Причем не повышая голоса. Лучше бы она как-то выделяла их интонацией, а иначе… просто…
— Она не похожа на саму себя.
— Да, именно так, — благодарно произнес он. — Но слышать эти грязные ругательства, произносимые ее чудесным голосом… извини меня, Пол. — Его голос ушел, и я услышал, как Мурс громко прокашливается. Потом голос стал чуть тверже, но все равно оставался расстроенный. — Она хочет, чтобы пришел пастор Дональдсон, и я знаю, что он ее успокаивает, но как можно просить его? Представляешь, он сидит и читает с ней Писание, и вдруг она обзывает его неприлично? А она может, она и меня назвала прошлой ночью. Сказала: «Дай мне, пожалуйста, вот тот журнал „Либерти“, ублюдок». Пол, где она могла слышать такие речи? Откуда ей известны такие слова?