Стивен Кинг – Оно. Том 2. Воссоединение (страница 35)
Он полагал, что они не отступятся, сколько бы это ни заняло времени. Едва ли кто-то из них действительно верил, что жители Дерри могут ворваться в полицейский участок, вытащить Генри на улицу и вздернуть на первом же суку. Но им всем отчаянно хотелось подвести черту под этим летом крови и ужасов. Они бы и подвели, пусть Генри никого и не убивал. Через какое-то время он понял, чего они от него хотят – признания во всем. После кошмара канализационных тоннелей, после того, что случилось с Рыгало и Виктором, он особо и не возражал. Да, сказал Генри, он убил своего отца. И сказал правду. Да, он убил Виктора Крисса и Рыгало Хаггинса, и тоже сказал правду, во всяком случае, в том, что повел их в тоннели, где их убили. Да, он убил Патрика. Да, он убил Веронику. Да – на один вопрос, да – на все. Неправда, но значения это не имело. Кому-то следовало взять на себя вину. Возможно, только по этой причине его и оставили в живых. А если бы он отказался…
Насчет ремня Патрика он все понимал, потому как выиграл его у Патрика в карты еще в апреле, обнаружил, что ремень ему мал и бросил в один из ящиков комода. И насчет учебников он все понимал: черт, они дружили, к учебникам, выданным на летние занятия, относились так же наплевательски, как к тем, которыми пользовались во время учебного года. Они им были нужны, как сурку чечетка. В стенных шкафах Крисса и Хаггинса наверняка валялись его учебники, и копы скорее всего тоже это знали.
Трусики… нет, он понятия не имел, как трусики Вероники Грогэн попали в его матрас.
Но он думал, что знал, кто – или что – позаботился об этом.
Лучше о таком не говорить.
Лучше изображать придурка.
Его отправили в Огасту, а потом, в 1979 году, перевели в «Джунипер-Хилл». В этой лечебнице он только раз попал в передрягу и лишь потому, что поначалу его не понимали. Какой-то парень попытался выключить ночник Генри. В виде Дональда Дака с маленькой бескозыркой на голове. Дональд защищал Генри после захода солнца. В темноте пришли бы твари. Замки на дверях и металлическая сетка их бы не остановили. Они бы просочились как туман. Твари. Они говорили, и смеялись, и… иногда они хватали. Лохматые твари, гладкие, с глазами. Твари, которые действительно убили Вика и Рыгало, когда в августе 1958 года они втроем вошли в канализационные тоннели, преследуя тех ребят.
Оглядываясь, Генри видел других пациентов Синей палаты. Джорджа Девилля, который в один зимний вечер 1962 года убил жену и четверых детей. Джордж не поднимал головы, его седые волосы ерошил ветер, сопли бодро текли из носа, громадный деревянный крест мотало из стороны в сторону, в такт его ударам мотыгой. Джимми Донлина. Во всех газетах о Донлине написали, что летом 1965 года в Портленде он убил мать, но не упомянули, что Джимми пытался по-новому избавиться от тела: к тому времени, когда нагрянули копы, Джимми съел половину, включая мозги матери. «От них я стал вдвое умнее», – как-то раз признался Джимми Генри после отбоя.
На следующей за Джимми грядке фанатично махал мотыгой и одновременно снова и снова пел одну строку, как, впрочем, и всегда, недомерок француз Бенни Болье, поджигатель, пироманьяк. И теперь, работая, он повторял строку из песни «Дорс»: «Пытаясь поджечь ночь, пытаясь поджечь ночь, пытаясь поджечь ночь, пытаясь…»
Через какое-то время его пение начинало действовать на нервы.
За Бенни работал Франклин Д’Круз, который изнасиловал более пятидесяти женщин, прежде чем его поймали со спущенными штанами в бангорском Террас-парк. Возраст его жертв варьировал от трех лет до восьмидесяти одного года. Этот Фрэнк Д’Круз не имел особых предпочтений. Арлен Уэстон чуть отставал от остальных, потому что слишком много времени проводил, мечтательно глядя на свою мотыгу. Фогерти, Адлер, Джон Кунц – все они использовали зажатый в кулак валик с четвертаками, чтобы убедить Уэстона шевелиться чуть быстрее, и однажды Кунц ударил его чуть сильнее, чем следовало, потому что кровь пошла не только из носа Арлена Уэстона, но и из ушей, и в тот же вечер выяснилось, что у него сотрясение мозга. Легкое, но сотрясение. С того дня Арлен все глубже и глубже погружался во внутреннюю темноту, и теперь о возвращении не могло быть и речи: Арлен чуть не полностью оборвал связь с окружающим миром. За Арленом…
– Поднимешь наконец мотыгу или тебе помочь, Генри? – прорычал Фогерти, и Генри тут же принялся выпалывать сорняки. Он не хотел сотрясений мозга. Не хотел становиться таким же, как Арлен Уэстон.
Скоро вновь послышались голоса. Но на этот раз он слышал другие голоса, голоса подростков, которые втянули его в эту историю. Они шептали с луны-призрака.
– Заткнитесь, – прошептал Генри голосам-призракам, прибавив скорости, выпалывая вместе с сорняками ростки гороха. Пот катился по щекам, как слезы. – Мы могли вас сделать. Мы могли.
– Заткнитесь, – шептал Генри, все быстрее работая мотыгой. – Просто заткнитесь!
«
Генри махал мотыгой, во все стороны летели земля, сорняки, ростки гороха; голоса-призраки с луны-призрака звучали теперь очень громко, мельтешили в голове, и Фогерти уже с криком бежал к нему, но Генри его не слышал. Из-за голосов.
Теперь они бубнили все вместе, смеялись над ним, смеялись над тем, что у него каблуки-бананы, спрашивали, нравилась ли ему электрошоковая терапия, которой его подвергли, когда он попал в Красную палату, спрашивали, нравится ли ему в «Джунипер-Хилл», спрашивали и смеялись, спрашивали и смеялись, и Генри отбросил мотыгу и начал кричать на луну-призрак, зависшую в синем небе, а потом луна изменилась и стала лицом клоуна, лицом в белом гриме, с черными дырами глаз, и красно-кровавая усмешка вдруг перешла в улыбку, такую непристойно искреннюю, что выдержать ее не представлялось возможным: именно тогда Генри и начал кричать, не в ярости, а от дикого ужаса, голос клоуна говорил теперь с луны-призрака, и говорил следующее:
Тут Фогерти – он стоял рядом и орал на Генри уже две минуты (тогда как другие пациенты Синей палаты стояли у своих грядок, держа в руках мотыги, словно карикатурные фаллосы, но на их лицах читался не интерес к происходящему, а почти что, да, почти что задумчивость, словно они понимали, что все это – часть таинства, благодаря которому они и оказались здесь, что внезапный приступ криков, которыми разразился Генри Бауэрс в Западном саду, несет в себе нечто большее, чем может показаться с первого взгляда) – надоело орать, и он от души врезал Генри кулаком с зажатым в нем валиком четвертаков. Генри рухнул как подкошенный, но голос клоуна последовал за ним в жуткую воронку темноты, куда он проваливался, повторяя снова и снова: «
2
Генри Бауэрс лежал без сна.
Луна зашла, и за это он мог ее только поблагодарить. Ночью у луны убавлялось призрачности, она становилась более реальной, и он не сомневался, что умер бы от ужаса, если б увидел отвратительное лицо клоуна, плывущее в небе над холмами, и полями, и лесами.
Он лежал на боку, пристально глядя на ночник. Дональд Дак давно перегорел; его заменили Микки и Минни Маус, танцующие польку; им на смену пришло зеленое лицо Оскара-ворчуна с улицы Сезам, а в прошлом году место Оскара заняла мордочка медвежонка Фоззи. Генри отмерял годы заключения сгоревшими ночниками, а не кофейными ложечками.
Утром 30 мая, ровно в два часа и четыре минуты, ночник погас. Тихий стон сорвался с губ Генри – ничего больше. В эту ночь у дверей Синей палаты дежурил Кунц – худший из охранников. Даже хуже Фогерти, который так сильно ударил его днем, что Генри едва мог повернуть голову.
Вокруг него спали другие пациенты Синей палаты. Бенни Болье спал в фиксаторах. Когда они вернулись, закончив прополку, ему разрешили посмотреть стоящий в палате телевизор, по которому показывали очередной повтор одной из серий «Экстренной помощи», и около шести часов он принялся яростно дрочить, крича: «Пытаясь зажечь ночь! Пытаясь зажечь ночь! Пытаясь зажечь ночь!» Ему дали успокоительное, и оно помогло примерно на четыре часа, но около одиннадцати, когда действие элавила сошло на нет, он занялся тем же. Дергал свой старый шланг с такой силой, что между пальцами выступила кровь, продолжая кричать: «Пытаясь зажечь ночь!» Ему вновь дали успокоительное и закрепили руки и ноги в фиксаторах. Теперь он спал, и в тусклом свете ночника его сморщенное личико выглядело таким же серьезным, как у Аристотеля.