реклама
Бургер менюБургер меню

Стейси Вуд – Чужая вина (страница 1)

18

Стейси Вуд

Чужая вина

Глава 1

Ханна Монро

Жизнь щелкнула меня по носу.

— Я не виновна. Я не виновна. Я не ви-нов-на, — уже больше получаса я билась затылком о бетонную шершавую стену. Поджав ноги под себя, раскачивалась в попытках успокоиться. Предательские слезы катились по щекам. — Не виновна, я не виновна.

— Эй, Ягненок, да заткнись ты уже, — шумный рокот заполонил все пространство. — Спать мешаешь. А если не заткнешься, я тебе помогу.

Мне хотелось закричать во все горло. Но я зажала рот, чтобы моя новоиспеченная соседка не подошла. Я здесь меньше суток, но уже обзавелась доброжелателями.

— Ты в жопе, дорогуша. Смирись и дай мне поспать.

Я замерла, прислушиваясь к дыханию за спиной. Соседка не двигалась. Заснула? Или просто ждала, когда я снова начну плакать? Если в зале суда я думала, что хуже и быть не может, то перевод в женскую исправительную колонию штата Массачусетс показал мне наглядно, какой наивной дурой я была. Фрэмингем. Здесь отбывали срок серийные убийцы вроде Кристен Гилберт, что четвертовала своего бойфренда и разбросала останки по двум штатам. Здесь гнила за решеткой Анджела Паркс — та самая, что заказала собственных родителей ради страховки, а потом пять лет изображала примерную дочь в ток-шоу. Здесь сидела Лиэнн Холланд, которая отравила троих мужей мышьяком, а позже писала любовные письма своему адвокату. Чудовища в юбках. Хищницы. Женщины, чьи лица печатали в газетах с заголовками «Дьяволы во плоти».

А теперь и я.

Эта мысль была настолько абсурдной, что я едва не рассмеялась вслух. Истерическим, срывающимся смехом, который Сиенна, моя давняя подруга, приняла бы за рыдания. Я, Ханна Монро, три года ходившая к психоаналитику, потому что не могла заставить себя сказать мужу, что его шутки за ужином меня ранят. Я, которая уволилась из престижной клиники, потому что Виктор однажды сказал: «Дорогая, нам не нужны твои деньги, будь всегда дома, создавай уют, ходи на мероприятия со мной». Я променяла свою карьеру на благотворительные обеды, и теперь находилась в одной клетке с женщинами, которые реально отнимали жизни. И получали за это срок.

Я попыталась представить себя на месте той же Кристен Гилберт. Как надо ненавидеть, чтобы так поступить? Какой холод должен быть внутри, чтобы разбрасывать части тела по шоссе, например? У меня не получалось. Я ведь даже жуков в саду так и не вытравила. Виктор злился, а я не могла, брезговала ядами, не прибегала к помощи садовника и попросту жалела эту живность. А теперь меня ставят в один ряд с теми, кто четвертует людей…

Мои внутренности скручивала неведомая сила, щеки горели, глаза опухли, в горле стоял ком, который душил сильнее, чем руки воображаемого убийцы. В горле запершило, я всхлипнула. Слезы снова подступили, обжигая носоглотку. Я закусила костяшку пальца так сильно, что почувствовала металлический привкус крови.

Не смей! Не смей реветь!

— Хватит скулить, Ягненок, — глухо донеслось сверху из темноты.

Единственная полоска света из общего коридора разрезала камеру по диагонали, выхватывая кусок стены и край моей койки. Я замерла, вжав голову в плечи. Мне совсем не хотелось злить свою соседку. Эти три с лишнем часа, что я в новой камере, она была добра. Нет, это слово не про это место. Скорее, безразлична. А безразличие здесь — это роскошь, почти подарок.

Потому что девушки в окружной тюрьме Саффолка, где я была до суда, — настоящие фурии.

Я видела, как одна ударила другую головой об раковину просто за то, что та дольше положенного мыла руки. Брызнула алая кровь на кафель, и никто из надзирателей даже не обернулся. Женщина сползла на пол, а нападавшая спокойно встала к раковине, будто ничего не случилось.

Теперь боль была валютой, а жалость — признаком слабости, за которую наказывают сразу и без предупреждения. Таким людям нечего терять, их души чернее черного. Если там вообще хоть что-то сохранилось. И перед судом несколько дней мне посчастливилось провести время в их приятной компании. Если бы не моя уверенность в невиновности, я бы уже свела счеты с жизнью. После пережитого будет сложно не тронуться умом.

Я сжалась в комок, обхватив колени руками, и уткнулась лицом в оранжевую колючую ткань комбинезона. От нее пахло чужим потом, дешевым стиральным порошком и еще чем-то химическим, въевшимся в волокна. Этот запах будет преследовать меня теперь до конца моей жизни. Господи, да меня похоронят в этом уродском комбинезоне… Потому что моя семья откажется забирать тело убийцы.

В животе противно засосало. Последний раз я ела, кажется, вчера. Нас выстроили в коридоре окружной тюрьмы в шесть утра — даже не объяснили для чего. Просто зачитывали фамилии и велели собрать вещи. Меня назвали второй. Я думала, может, моей маме или Сиенне удалось договориться об апелляции так быстро? Встреча с новым адвокатом? Надежда глупая, детская, но она теплилась где-то под ребрами, пока меня вели по узком обшарпанному коридору.

Оказывается, меня официально переводили в настоящую тюрьму. Но перед этим сжалились и решили накормить.

Пластиковый стаканчик с бежевой жидкостью, которую здесь называли американо, но пахла горелой резиной. И то, что здесь именовали кашей, — серый, склизкий комок в мятой одноразовой тарелке, дрожащий как желейный десерт. Я смотрела на эту массу и почувствовала, как желудок подкатывает к горлу. Рядом женщина с опухшим лицом — кажется, ее звали Дарла, сидела за хранение, — ела прямо руками, зачерпывая и отправляя в рот, чавкая и довольно жмурясь.

— Че смотришь, богатенькая? — спросила она, заметив мой ошарашенный взгляд. — Бери, пока теплое. Хрен знает, когда нам в следующий раз принесут пожрать.

Я честно попыталась. Взяла ложку, сглотнула и посмотрела, как серый комок медленно сползает с горки, которую кто-то там соорудил поварешкой. Меня замутило. От запаха, от вида, от всего. Я не смогла бы это проглотить даже под пытками.

Дарла хмыкнула и через минуту уже доедала мою порцию.

Я тогда подумала еще, что ни за что не стану такое есть. Уж лучше от голода умереть, чем пичкать себя этим.

Сейчас, в этой камере, в этой темноте, живот сводило так, что хотелось выть. Не от голода даже — от унижения. Потому что я вспомнила, что ела в своей прошлой жизни. Утром в день ареста мне доставили из любимой пекарни на Ньюбери-стрит круассан с миндальной пастой. Хрустящий, слоеный, с нежной начинкой, тающей на языке. Кофе с корицей в любимой фарфоровой чашке, которую я привезла из поездки в Вермонт. Свежая клубника в стеклянной пиале…

Я закрыла глаза и могла воспроизвести этот вкус до мельчайших деталей. До хруста корочки, до кислинки клубники, до горьковатого послевкусия кофе.

Теперь я здесь. Меня привезли под вечер. Хотя все знают: распределения в женские колонии Массачусетса проходят в первой половине дня. После завтрака началась подготовка к распределению по тюрьмам. Но наши сборы затянулись — то ли бумаги не сошлись, то ли офицерам было плевать на расписание. Естественно, про обед все забыли. А к тому моменту, как автобус с десятком заключенных девушек дополз до Фрэмингема, ужин здесь уже закончился.

Теплой встречи, как на благотворительных вечерах, которые организовывал Виктор для своих девелоперских проектов, мне никто не оказал. Прием мне устроили соответствующий.

В приемном отделении горел яркий, болезненно-белый свет, от которого слезились глаза. Женщина в униформе с короткой стрижкой, которая не запоминает твоего имени, рявкнула: «Раздевайся». Я замешкалась всего на секунду.

— Ты глухая что-ли? — она шагнула ко мне, положив руку на пояс, где висел пояс с дубинкой, наручниками и, наверное, перцовым баллончиком. Понятия не имела, насколько это законно. Но выяснять не стала. — Раздевайся, я сказала. Быстро.

Я стянула через голову тряпку, в которой меня везли. Ведь мою юбку и жакет от Шанель изъяли, когда завели в окружную тюрьму. Я осталась в хлопковом топе и трусиках, прикрывая себя руками. Рядом в душевой мылись другие женщины. Их взгляды впивались в мою бледную кожу и в мою нелепую попытку спрятаться.

— Руки убери, — приказала женщина. — Повернись. Нагнись. Раздвинь.

Я подчинялась, чувствуя, как горит лицо. Как эти взгляды со спины прожигают дыры. Как где-то слева кто-то хмыкнул, что я нежненькая… Меня сейчас стошнит от воспоминаний.

Потом была вода. Ледяная, ржавая вода текла на мое тело из лейки душа. Мыться при всех, потому что нет перегородок, и под комментарии, которых я старалась не слышать, унизительно. Какой позор! Моя мама бы свалилась в обморок, если бы увидела меня в таком виде. Мне выдали кусок мыла, похожий на обмылок, и я терла себя так сильно, будто хотела содрать кожу вместе с воспоминаниями о суде.

После душа никакого полотенца мне не выдали. Кинули в меня белую футболку, тонкую до прозрачности, сквозь которую все было видно, и которая моментально прилипла к телу. А сверху я надела этот дурацкий оранжевый комбинезон.

Когда меня вели в камеру, я тряслась. Спутанные волосы мокрыми прядями липли к щекам, комбинезон кололся, и каждый шаг отдавался в висках глухой болью.

Господи, за что?

Я не убивала. Я знаю это так же точно, как знаю, что меня зовут Ханна. Я не брала в руки нож, не нападала в Виктора, не заказывала его, в конце концов. Каким бы сложным, жестким, временами невыносимым он ни был... Он ведь любил меня? Ведь так? По-своему. Или мне так казалось?