Станислав Росовецкий – Самозванец. Кровавая месть (страница 4)
– Так, значит, монастырских стоялых медов я со своими людьми сегодня не отведаю? – усмехнулся некрасивый юноша. – Ну спасибо…
– Да нет же, государь! Меды я самолично на телеге привезу. Да и сам первый проверю, не прокисли ли.
Наверху некрасивый юноша вначале чуть не ослеп от яркого света, но, когда глаза привыкли, стало ясно, что день догорает. Солнце садилось за Печерской горой, и окрестные виноградники и сады пестрели черными тенями. Он оглянулся: снаружи вход в Дальние пещеры мало чем отличался от входа в какой-нибудь немецкий рудник.
Чуть выше по склону, у неказистой деревянной церковки темнела одеждами и клобуками кучка монахов, среди них выделялся шелковой лиловой рясой худощавый старик с рогатым посохом. Державный юноша поклонился издалека, но берета не снял и, придерживая саблю левой рукою, поспешил к архимандриту. На подходе услышал еще, как отец Елисей втолковывал молодому послушнику:
– …и как появится Евстратий, как только перед отцом Лазарем о милостыне принятой отчитается, живо его ко мне.
Послушник загнул на левой руке третий, средний, палец и испуганно отскочил, увидев, что приближается высокородный (а там Бог его знает) гость.
А таинственный юноша перекрестился небрежно, но по православному и подошел к руке отца архимандрита. Тот благословил его, пробормотав:
– Ишь ты… А мне говорили, что ты, государь, перешел в католическую веру…
– Врали тебе, господин святой отец, – честно округлил некрасивый юноша серые свои глаза. – Про меня средь народов многие ходят клеветы.
– И еще переносили, будто ты на самом деле есть расстрига Гришка Отрепьев, московский беглец. Ты уж прости, государь, из песни слова не выкинешь… А я Гришку видел: он приходил в обитель с товарищами, и я его, наглеца, отправил восвояси: «Четверо вас пришло, четверо и подите».
– Не в первый раз слышу про Гришку, господин святой отец. Но мне неведом таковый, самому любопытно было бы на него посмотреть.
– Думал я, чадо, что бы мне, ничтожному черноризцу, сказать тебе для души твоей полезного? Разве вот чего. Многое довелось тебе вытерпеть от людей в детстве твоем и в отрочестве, а ты не озлобляйся, не черствей сердцем. Пусть твои страдания напоминают тебе о муках Господа нашего Иисуса Христа! Они к нему тебя приближают, запомни сие. И прими от обители нашей подарок, – архимандрит сделал небрежное движение рукой, и другой послушник с поклоном поднес ему коробочку, выплетенную из луба. – Это частица мощей преподобного печерского исповедника Моисея Угрина, из древних насельников обители. Подумал я, что если мощи сего святого наших чернецов удерживают от плотских поползновений, то и тебе, человеку летами еще молодому, подобная помощь полезной будет.
Изумившись в душе, а внешне и глазом не моргнув, благочестивый юноша с поклоном принял коробочку, почтительно поцеловал ее (бархатистость свежего луба напомнила его губам нежную кожу молодухи) и передал Михалке Молчанову. Напоследок обменялись они с архимандритом несколькими фразами насчет общих знакомых, православных и католических магнатов, и вежливый юноша с облегчением откланялся.
На ступеньке деревянной галереи, ведущей наверх, к прекрасной Успенской церкви, сидел высокий шляхтич средних лет в латах, шлем держа в руках. Увидев державного юношу с его приближенными, встал, коротко звякнув железками, и почтительно поклонился.
– Кем будешь, пане? – спросил его капитан Сошальский по-польски.
– Я Адам Сорочинский из Сорочин, герба Хабданк. Пришел на двух конях с конным оруженосцем его величеству, царевичу московскому Деметриусу, в его личной охране послужить.
– Я, пане Адам, рад всем шляхтичам, пожелавшим присоединиться к моему войску, – ответил на польском державный юноша и полуобернулся к капитану. – Полагаю, пан Юлиан побеседует с тобою, пане, и решит, достоин ли ты в мою охрану поступить.
– Повинуюсь твоему царскому величеству, – поклонился капитан.
– А ты, пане Адам, не имеешь ли желания взглянуть на здешние нетленные мощи? – любезно улыбнулся некрасивый юноша. – Найти нас ты сможешь на Подоле, в корчме этого, как его…
– Ивана Фюрста, государь, – подсказал из-за его спины Молчанов.
– Да ну их, темных схизматиков, – буркнул высокий шляхтич. – К тому же, ваше величество, мне уже приходилось там бродить, в их подземном лабиринте. Долго не мог потом разогнуться, а спина, как вспомню, снова начинает болеть.
Некрасивый юноша приятно улыбнулся и подумал, что иногда и такие коротышки, как он, получают преимущества над высокими болванами, однако до чего же редко это слу… Он не успел закончить эту мысль: темная тень разом накрыла его и исчезла.
– Что это было, пане Юлиан?
– И я не успел рассмотреть, твое царское величество…
– Зато я разглядел, – похвастался Молчанов на русском. – Это ведьма пролетела на помеле, государь. На Лысую гору, тут по соседству.
Сопун успел и Савраску запрячь, и собраться уже в дорогу, однако выехать не мог: жена перекрыла выход из светлицы, когда заглянул в избу попрощаться.
– И куда это ты, муженек, на ночь глядя, намылился, а? – подбоченилась Марфа. – Я тебя спрашиваю, дорогой!
Сопун прикинул расстояние и соразмерил силу плюхи на случай, если придется Марфе в глаз дать. Для того примерился, в основном, чтобы свое ретивое потешить: а потребуется, мол, и в глаз дам. На самом же деле такое продолжение разговора было в данном случае весьма нецелесообразным, да и самому Сопуну не очень-то и хотелось поучить жену дедовским способом. Успокоить кулаком не успокоишь, зато крику-то, крику будет… Сейчас ему грозит обычная ссора, а таковую можно уже завтра погасить в супружеской постели, когда дети заснут. И если силы у него останутся после свиданки с молодой вдовой-корчмаркой, разбитной Анфиской. А распустил бы язык – не говоря уж о руках – впереди замаячила бы домашняя война не меньше чем на две недели.
– Что ж ты только лыбишься, муженек, как блудливый кот? Сказать тебе нечего?
Сопун изумился: разве коты умеют улыбаться? Вот собаки – другое дело! И можно только представить, чего мог бы сказать своим хозяевам кот и о чем бы могло бы это избяное животное поведать, если бы боги дали ему человеческий язык… Наконец, Сопун сумел собраться с мыслями. Ведь, и в самом-то деле, по правилам игры пора ему начать отбрехиваться. Уж что-что, а поговорить он мастак. Главное – начать, а там само с языка польется…
– Послушай, голубушка, ведь совсем напрасно ты на меня нападаешь! Да, я целую неделю в лесу пробродил, зато приволок двух вепрей. Мы с братом Тренкой мясо хорошенько закоптили, а три окорока я обещался поставить в корчму на Бакаевом шляху до Михаила-архистратига. А сегодня с утра у добрых людей братчина Михайловщина.
– В корчму ему под вечер понадобилось, это надо же? Неужто она, Анфиска-корчмарка, медом обмазана, что вы, мужики, на нее, как мухи, слетаетесь? Не пущу никуда!
– Коли обещал, так слово держать должен, – степенно ответил Сопун, вообразивший себя на мгновение важным толстопузым купцом: обязался тот поставить товар к сроку, и вот теперь кровь из носу должен обещание выполнить, иначе честь свою купеческую потеряет. Конечно же, он мог спокойно отвезти окорока завтра днем, однако днем Анфиска вертится как белка в колесе, и светит ему разве что быстрое перепихивание, эта обидная своей короткостью радость. А вот ночью, когда гости угомонятся, и в Анфискиной собственной каморке на верхнем жилье… Столь мала комнатка и столь узка скамья, что любовники поневоле всю ночь не размыкают объятий. Эхма! И о сладости, прелестям ушлой корчмарки присущей, Сопун много чего мог бы порассказать – однако не враг же он самому себе! И разве виновата Марфа, что, нарожав ему детей, в ежедневной бабьей суматошной работе растеряла и то неяркое девичье очарование, которым, ничего не скажешь, сумела воспользоваться, когда чуть ли не двадцать лет тому назад покойный отец высватал ее в дальнем селе Игоревке для старшего сына. А в последние годы еще и расплылась, как бочка. И вообще, мужья стареют позже жен, это уж самими богами устроено… Что она несет?
– …какой еще Михаил? Михаил-архистратиг только завтра будет. Совсем ты, Сопун, обезумел из-за своей Анфиски!
– Это ты ошиблась, Марфа: сегодня путивляне собираются на Михайловщину-братчину. Я же в начале месяца был в Путивле, а потом ежедень зарубки делал.
– Где это ты зарубки-то делал? – подняла она реденькие бровки. – Ври, муженек, да не завирайся!
Сопун прикусил язык. Ведь он метил время зарубками не дома, а в заветной своей охотничьей избушке, о которой не ведали домашние, за исключением сына приемного его Вершка. Сейчас он едва не проболтался, а поскольку в том сам был виноват, то по-настоящему рассердился – не на себя, понятно, а на приметливую и горластую жену.
– Да прекрати ты ко мне цепляться! – закричал. – Я уже Савраску запряг, уже окорока сложил в телегу под дерюжкой. Надо мне поехать – и поеду! Хрен ты меня остановишь, баба!
Тут дверь скрипнула, и показалась в ней голова приемного сынка. Увидев ее, захожий человек мог бы и испугаться. Рожица у Вершка безбровая, глаза без ресниц, волосы стоят торчком, как иглы у ежа, однако не скрывают больших ушей, кверху заостренных. Сопун любил Вершка по-простому, таким, каков есть. Спору нет, нарожала Марфутка ему детей, а все девчонок. Вот только лет десять тому назад исхитрилась она и разродилась мальчишкой, а Лесной хозяин почти тотчас же изловчился и подменил своим младенцем. Быстро вырос Вершок и стал первым помощником Сопуну в его лесных делах: колдовские травы он издалека нюхом чует и зверей в ловушки да под самострел замечательно приваживает.