Станислав Родионов – С первого взгляда (Юмористические рассказы) (страница 13)
— А что сказали ваши родственники, знакомые, товарищи? Например, что сказала ваша жена?
— Дурак, сказала.
— Стоп! — бабьим голосом крикнул бородатый, потряхивая ею, как мочалкой на веревке. — Гражданин Сухорёбров, это невозможно! Давайте сюда Текусту!
Я уставился на громадную мясорубку: все-таки с машиной дело иметь лучше, современные машины поумней людей бывают. Я смотрел на мясорубку, поэтому обомлел, когда увидел расписанную красавицу, которая сидела на месте корреспондента и смотрела на меня с таким же интересом, с каким я смотрел на мясорубку. Я их в метро-то смущаюсь — не мясорубок, а расписанных красавиц. Здесь, перед многомиллионной аудиторией, под игриво-карим взглядом Текусты, перед ее карминными губами, перед ней, в общем, кровь с паром бросилась мне в лицо и голову — они и раньше бросались, но теперь как-то по-особенному, с температурой. Видимо, я жутко покраснел. Стояла напряженная тишина: она наверняка забыла, о чем меня спрашивать, пораженная моей обваренной физиономией. И тогда громким шепотом я подсказал:
— Это вы тот самый гражданин Сухоруков, который нашел пятьдесят тысяч рублей?
— Стоп! — рявкнул бородатый, и я увидел перед глазами его окончательно съехавшую на щеку бородку.— Гражданин Сухорылов!
Ну, думаю про себя, Сухорылова стерплю, а если назовет Сухомордовым, то не стерплю.
— Гражданин Сухорожев! Можете вы мне запросто, без телезрителей сказать, почему вы не взяли деньги себе?
— Потому что они чужие, — запросто сказал я и добавил: — В моей бригаде так бы сделал каждый. Честность не подвиг, а просто честность.
— Вот! — крикнул режиссер так, что у Текусты подпрыгнул парик. — Вот так и скажите зрителям! Просто, не волнуясь. Скажете?
— Могу, — согласился я, хотя подумал, что зрители это и без меня знают.
— Начали! — приказал бородатый.
Я кашлянул в кулак, глянул в мясорубку и начал говорить:
— Товарищи телевизионные граждане! Конечно, на пятьдесят тысяч я бы мог купить сто тысяч пачек пельменей. А зачем: в холодильник они не влезут, а сразу не съешь. Хотя две пачки могу, а после работы могу и три. Да всех пельменей все равно не купить, мясокомбинат еще наделает. Вот сарделек за рупь сорок пять...
— Стоп!
— Благодарю за внимание, — буркнул я мясорубке, соскользнул со стула, опустился на четвереньки, прошмыгнул между ножками, потом под онемевшей Текустой, через провода, трансформаторы, юпитеры, по лестнице, на улицу — и по асфальту на четвереньку. — Гражданин Сухорылов!
Зато мне все дорогу уступали.
Усреднение
Критик Поветров дал в журнал большой критический обзор современной прозы. Для всех писателей он нашел теплые слова. Если же и прорывалась иногда суровая нотка, то она была столь тактичной, что и не прорывалась. Дойдя до Постаментова, критик не удержался от великих слов, ибо он ему действительно нравился. Поветров написал буквально следующее: «Поступившая в редакцию новая повесть воистину талантливого Постаментова повергла каждого из нас в священный трепет».
Знакомый Поветрова, тоже критик, просмотрел рукопись:
— Возвеличиваешь. Сейчас не модно. Замени «талантливого».
Поветров же остался при своем мнении и был при нем сутки, пока не подошло время сдавать рукопись. Тогда без ущерба для Постаментова он заменил «талантливого» на «способного».
— Голубчик, — сказал главный редактор. — Вы пишете, что Постаментов способный. А разве другие не способные? Наш писатель весь способный, нормальный, И Постаментов небось нормальный. Ведь нормальный?
— Нормальный,— зыркнул глазами Поветров.
— Так и напиши — нормального Постаментова. Стиль кое-где архаический: «священный трепет». Просто «трепет».
Поветров еще зыркнул, опасаясь уже за весь обзор.
— Остальное пойдет, — улыбнулся редактор.
Критик ушел довольный, ибо одолел врага с незначительными потерями...
— Дядя Ваня, тут описка — «нормального Постаментова», — сказал ученик наборщику.
— Ох, — простонал дядя Ваня, который принял две таблетки от головной боли. — Набери «ненормального», и будет нормально.
— Как же «ненормального»?
— Ох, это, наверное, дружеские шаржи...
Когда Поветров получил журнал, то он прочел: «Поступившая в редакцию новая повесть воистину ненормального Постаментова повергла каждого из нас в трепет». Он тоже затрепетал, а когда вбежал в редакцию, то трепет перешел в дрожь.
— Хочу вас огорчить, — сразу сказал редактор,— повесть Постаментова с вашей рецензией мы отклоняем. Редакция получила очень много писем — трудящиеся возмущаются им как личностью. А вообще-то ваш обзор вызвал гражданский накал. Не напишете ли поэтическое обозрение?
Поветров зыркнул глазами.
Классики
Если мне хочется отдохнуть, я считаю естественным почитать давно умершего писателя: ясный сюжет, спокойный стиль, забытые страсти.
Перед сном я вытаскиваю пыльного Достоевского и погружаюсь в чтение — погружаюсь в человека. Стучит будильник, перевалив стрелками за полночь, потрескивает паровая батарея, последний прохожий отстукивает за окном каблуками, а я сижу на кровати и бессонными глазами смотрю в потолок.
Я всю жизнь прожил среди людей, работаю среди них, живу в семье и, оказывается, не имею о человеке никакого представления. Наша шкала, которой мы меряем людей, похожа на здоровенный безмен, на котором три деления: работает хорошо или плохо, в коллективе уживчив или, упаси бог, неуживчив, живет в семье или ушел.
У меня не выходит из головы подросток Валерка, который неплохо работает, вежлив в коллективе, не уходил от мамы, но совершает уже третью кражу. На собрании мы отказались от порук и просили лишить Валерку свободы, так как он не оправдал.
Утром иду к председателю завкома.
— Вот хочу поговорить о Валерке Петрове, — неуверенно говорю я, потому что председатель всегда во всем уверен.
— А что о нем говорить? Раз предупредили, два предупредили. И заметь, ворует не из-за нужды.
— Вот это и странно.
— Чего же странного? Дурь его мучает.
Мне хочется убедить председателя, что дурь тоже имеет свои причины, что всё имеет свои причины, что надо поглубже, до причин, в самую душу.
Если бы председатель усомнился — он начал бы думать.
— А почему эта дурь мучает именно Валерку, а другого не мучает? — спрашиваю я председателя.
— Ну, брат, это достоевщина.
— Правильно, — радостно соглашаюсь я.
— Почему я не ворую? — сражает меня председатель.
— Боитесь, — угадываю я.
Председатель завкома наливается жаром, а я холодом.
— Я не ворую по идейным соображениям! — рубит он.
— Правильно, — опять соглашаюсь я. — Вот и надо узнать, по каким идейным соображениям ворует Валерка.
Но председатель больше меня не слушает и уходит.
В этот день мне плохо работается. Мозг напряженно ищет путь в Валеркину душу. Может быть, чтобы перевоспитать человека, надо сначала с ним примириться? И все-таки я найду к нему дорогу, пойду с ним воровать, но найду.
На следующий день мне хочется чего-нибудь полегче, чего-нибудь нежного и приятного, чтобы ум был спокоен, а сердце слегка пощипывало.
Я открываю Блока, и сердце мое вообще останавливается, будто я раскачиваюсь на гигантских качелях и прекрасная незнакомка прохладными пальцами держит мою руку. То душистые травы теплым ветром набегут из угла комнаты, то холодные брызги дождя слетят с парового отопления, то запах розы вырвется из пепельницы, а потом все это улетает в самый дальний угол и превращается в белую, белую-белую фигурку, а может быть, в большой куст белых роз.
Я отбрасываю книгу и начинаю ходить по комнате. Моя память убегает в прошлое, и я удивленно замечаю, что лет десять не видел васильков. Из моей жизни как-то незаметно исчезли белозубая черемуха, влажный песок с вмятинами пяток, фиолетовая кора сосен теплыми вечерами, арбузные ломти облаков на закате и ледяные косынки туманов на просеках...
Я вспоминаю веселую Галку из родного поселка. Зажав в руке босоножки и срывая на ходу землянику, прибегала она ко мне под заброшенную яблоню, изнемогавшую от цветов и шмелей. Галка улыбалась, но это была не улыбка, а что-то более тонкое и совершенное. Для меня до сих пор загадка, как женские губы, изгибаясь и вздрагивая, могут передать цельность, любовь и женственность. Только потом я понял, что прекраснее этой улыбки ничего в жизни не видел. Вот так, босиком, она пошла бы за мной на край света. Галка умела любить, но совершенно не умела кокетничать, краситься и закупать полированные гарнитуры. И я ушел на край света, в город, без нее...
Утром я просыпаюсь с тяжелым затылком и странным вкусом во рту, будто всю ночь сосал стальную гайку. Только в душе колышется что-то радостное и светлое, как солнышко в воде.
В трамвае я удивленно смотрю на женщин, словно сейчас увижу знакомую незнакомку.
И она идет на меня — вся в белом, по крайней мере в белой кофте. Я слышу, как шуршат капроном ее бедра. Волосы, цвета прокуренных усов, водонапорной башенкой придавили узкий лоб. Она останавливается напротив, щурит глаза и мелко дрожит ресницами, будто сделанными из закопченной проволоки. Мне кажется, что у нее вместо глаз бьются две лохматые черные бабочки, придавленные невидимой рукой. Я смущенно опускаю взгляд и упираюсь в великолепные коленки. Она медленно поворачивается спиной. Сзади нижний край кофты отогнут вверх, чтобы был виден плавный переход спины в другую часть тела.