реклама
Бургер менюБургер меню

Станислав Родионов – Не от мира сего. Криминальный талант. Долгое дело (страница 153)

18

– И за что?

– Он был директором склада. Приехала однажды ревизия, а у него в бочках вместо подсолнечного масла вода. В мешках вместо сахарного песка речной. Посадили, ну а потом он ко мне и не вернулся…

– Вот, милочка, и мне милиция жизнь портит.

– Я об этом читала в газетах, но так и не поняла, за что.

– За что? – воодушевленно удивилась Калязина, доставая сигареты. – За что…

День светлел – он то светлел, то темнел. Сейчас вот светлел. Осеннее солнце прощупывало космы тумана неуверенными лучами. Без четверти три, а день посветлел. Туман, как дым, испуганно поднимался к небу. Возможно, что через пятнадцать минут у нее появится ассистентка не только для сверхчувственных опытов. Как только пробьет три и весь туман уйдет в небо.

– Веруша, нужно жить так, как считаешь нужным.

– А я ничего не считаю…

– Тридцать два года. А пришло к тебе то, что должно прийти к женщине в тридцать два?

– Я и не знаю, что должно прийти к женщине в тридцать два. Замужество?

– Есть у тебя украшения, натуральные, разные, каждый день новые? Есть у тебя одежда, не синтетическая, не копеечная, а шелковая, цигейковая, норковая? Есть у тебя просторная квартира с заказной мебелью от «Интуриста» и телефоном в ванной? Деньги, есть у тебя деньги, не зарплатные, не рублевочки с троечками, а свободные, несчитанные? А есть ли у тебя друг с сильными и нетерпеливыми руками? И в конце концов, есть ли у тебя напитки, вселяющие любовь, радость и фантазию? Я имею в виду ликер, ром и коньяк…

– Такую жизнь я видела только в кино.

– А все, милочка, должно приходить в свое время. Мужчина и деньги в пятьдесят лет нужны? Да. Но это совсем не то, что мужчина и деньги в двадцать – тридцать.

– Ко мне все опаздывает или вовсе не приходит. Телефон и тот звонит, когда я уже звонка и не жду.

Аделаида Сергеевна посмотрела на часы – ровно три. И туман высох.

– Веруша, я помогу: твой телефон будет звонить вовремя.

От просветлевшего ли дня, от горячего ли кофе, от выпавших ли надежд, от всего ли вместе лицо ассистентки скинуло обычную пугливую сухость и порозовело, как яблочко, высвобожденное из тени.

– Аделаида Сергеевна, дайте сигарету…

Закурила она со вкусом, глубоко. И порозовела еще больше, вместе со своим изящным носиком.

– За что? – переспросила Калязина, возвращаясь к задевшему ее вопросу. – А кто я, по–твоему?

– Ученая…

– Официально я врач–эпидемиолог, работающая на полставке в Лаборатории психологии. А неофициально?

– Известный парапсихолог.

– А неофициально я – ведьма.

– Как «ведьма»? – засмеялась Вера.

– Парапсихология у нас идет за чертовщину. И если человек ею занимается, то кто он? Раньше таких, как я, жгли на площадях на медленном огне. Теперь меня сжечь как–то неудобно, вот и пришили уголовное дело.

– Убийство?

– Нет, кражу бриллианта из магазина.

– Разве там украдешь?

Аделаида Сергеевна улыбнулась материнской улыбкой:

– Думала, что застану у тебя мужчину. Не понимаю, почему они тебя не осаждают. Молодая женщина, у которой сексуальные формы сочетаются с наивностью, для них приятнее коньяка.

– Я допустила бестактность? – опечалилась Вера.

– Нет, ты допустила глупость, – пошутила Калязина и посмотрела на часы: двадцать минут четвертого. – Милочка, вызови мне такси…

Пока хозяйка названивала, Аделаида Сергеевна прохаживалась по комнате, разминая уже отдохнувшие, уже засидевшиеся ноги.

Проверка почти кончилась. Мерзлотная тревога обтаяла, потеряв свои угластые очертания. Нет, не пропала и не должна пропадать, потому что тревога – это страж здоровья. На нее, на Калязину, нужны Петельниковы, как волки для популяции зайцев. Рябининых не считаем, покойники не страшны. Петельниковы, то есть волки, догоняют зайчишек слабеньких и задумчивых. Как вот этого молодого человека с пустым взглядом и вздорными усиками, заливавшего в бочки воду вместо подсолнечного масла…

– Аделаида Сергеевна, машина пришла.

Калязина выбросила окурок в форточку, надела плащ и повязала старушечий платок.

– Милочка, запомни наш разговор. И не носи этих тяжелых стародамских бус. Они похожи на перетянутую кишку. До вечера…

Она поехала домой, куда такси добиралось сорок минут, – не езда, а дежурство у светофоров. Рассчитавшись с водителем, Аделаида Сергеевна вошла в парадную, достала ключи, открыла свой почтовый ящик и достала письмо. Прилипший волосок цел, конверт не вскрывали. Теперь его можно и порвать. Раисе Фортепьянцевой оно ни к чему, поэтому кто–то услужливо его забрал и опустил в ящик. Кто–то…

И з д н е в н и к а с л е д о в а т е л я (на отдельном листке). Вадим прав, помогает от нервов.

Хочу в сосняке раствориться,

Шишкой упасть на заре,

Медовой смолой прослезиться

И каплей застыть на коре.

Но мгла, как лихая забота,

Ложится на душу мою…

Опять под ногами болото,

В котором безвольно стою.

Д о б р о в о л ь н а я и с п о в е д ь. Чем прекрасно детство? Запретными плодами. Ждешь, когда вырастешь и начнешь их рвать. В конце концов, жизнь – это срывание запретных плодов. Есть люди, вроде моей ассистентки, которые предпочитают жевать кислые яблочки, забывая, что в запретных плодах много витаминов. Кстати, запретный плод сладок не потому, что он запретен, а потому, что он сладок.

После телефонных звонков ноющий жгут отпустил грудь. Сам, без лекарств, после телефонных звонков. Но Рябинин все еще прислушивался к уходящей боли, не веря, что она уходит.

И промелькнуло, исчезая…

…Наше сознание всю жизнь с удивлением прислушивается к умирающему телу…

Что–то промелькнуло. Ожил, заработала голова, ушла боль – ожил. Отлегло. Хорошее слово – «отлегло». На Рябинине лежало, давило, и вот отлегло. Можно чем–нибудь заняться. Например, думать о смысле жизни впереди долгое утро, и никто не мешает. Рябинин тяжело вздохнул и замер у окна, как у края поздней сентябрьской ночи.

Ветерок – холодный, черный, с мелкими брызгами – ложился на лицо, как лед на обожженную кожу. Сколько он так может дуть – час, два, до утра? Рябинин забыл часы, измеряя теперь время перепадом ветра, силой дождя и кратким светом иногда загоравшихся окон в далеком доме. Как он, Рябинин, сейчас видится оттуда, из тьмы? Посреди черной ночи, посреди черного дома, посреди яркого проема окна стоит человек… Кто же он?

А кто он? Мужчина, скоро будет сорок, глава семейства, следователь прокуратуры. Все мужчины, всем будет сорок, все имеют семью и специальность. Что он дал государству? Расследовал несколько сотен уголовных преступлений. И только–то? Не выращивал хлеб, не плавил сталь, не рубил уголь… Не воевал, не совершил подвига… А что он дал жене? Слезы и бессонные ночи. Она и сейчас не спит, конечно, не спит. А что он может дать Иринке – что может дать отец, который вечером еще на работе, а по выходным на дежурстве? Что он дал друзьям, кроме редких бесед? И что он дал людям? Тогда откуда же у него право спорить, не соглашаться, учить, бороться? Он часто спорит… Получается, что всегда считает себя правым? Но если человек всегда прав, наверняка он не прав в чем–то Главном, в самом Главном. В чем же не прав он?

И промелькнуло, исчезая…

…Уступать человеку… Не то же самое ли, что и делать добро?

Он не прав, потому что ищет врагов, а не союзников. Вместо борьбы нужно стучаться в человеческую душу. Он же спорит и спорит – с прокурором, с Васиным, с Вадимом, с женой. Довел Лиду до страшной мысли, чуть ли не до измены. Но ведь он жалостлив. К кому – к преступникам, к посторонним, к прохожим? А к друзьям и сослуживцам?

И промелькнуло, исчезая…

…Подлецов нет, а есть только непонимание…

Рябинин вздохнул. Завтрашние отношения выбирать не ему, завтра он будет лишь обороняться. Ищет смысл жизни – всей, сразу, один. А какой смысл в этой провокации, в его допросе, в предстоящей беседе с заместителем прокурора города?

Ночь шла, собираясь уходить. Ливанул дождь, застучал реже и перестал, передыхая. Ветер шумно обрывал листья, разбрасывая их по миру, – один листок, угольно–черный, как ископаемый, ошалело скользнул по мокрому подоконнику и улетел на землю кончать свою жизнь. Ветер разорвал и разметал облака – ненадолго, чтобы показать Рябинину просвет в этой ночи. И он увидел вечно чистые звезды, философски мерцавшие в своей недосягаемой дали…

Когда человека сжимает боль или тоска, он начинает чувствовать вселенную, но не разумом, которому это не под силу, а чем–то другим, ему неизвестным, – может быть, молекулами, атомами. Он постигает, что все мы когда–то были космической пылью, раскаленными мирами, теми же ясными звездами… Беспричинная грусть и причиненная боль не от этого ли постижения; не помнят ли наши атомы и молекулы тугих мраков, разломных холодов, бушующих плазм и космического одиночества, не боятся ли они, что скоро, ох как скоро, опять повергнутся в пучины мироздания – и на миллиарды лет, на триллионы, а может быть, и навсегда?

В далеком доме засветилось окно и не погасло. Но он вернулся к звездам, которые вот–вот могли пропасть за тучами. Интересно, что там, на этих прозрачных звездах? Что в этих созвездиях? Что делается в туманностях, за туманностями? Что на Луне, на планетах? А что происходит за тем негаснущим и теплым окном – это же интереснее…

Облако, черное и рваное, как дым, косматыми языками поползло на небесную проталину. Звезды скрылись. Рябинин зябко передернул плечами. Там, среди чистых звезд, страшно. Он вновь опустил взгляд на желтое окошко, которое отчего–то проснулось среди ночи. Рябинину стало теплее, хотя за окном жили неизвестные ему люди. Ему и этим полуночникам повезло – их атомы с молекулами выпали из космоса, соединились в людей одновременно, почти в одногодье. И они живут вместе, рядом – утром он может к ним зайти.