Станислав Олефир – Когда я был маленьким, у нас была война… (страница 3)
– Партизан? Диверсант?
Я испугался, но марку держу:
– Не-е! Маме помогаю. Детей много, холодно, амам варить нужно, а спичек, – развожу руками, – нет.
Молодому немцу я со своим ведром-кадилом не интересен, а старый присел, ковырнул желтым прокуренным пальцем угли и похвалил:
– Гут! Гут! – хорошо, значит. После похлопал меня по карманам, чтобы показал содержимое. Там горсть насыпанного Верой ячменя и больше ничего. Немец взял два зернышка, бросил в рот, пожевал, снова сказал: «Гут!» – сунул руку в свой карман и дал мне коробок спичек. Полный полнехоньки! На чиркалке еще ни разу не чиркнуто! Погладил по голове и показал, чтобы я шел домой.
Дома я весь день был героем. В тысячный раз рассказывал, как кадил ведром, как меня признали за партизана, как угощал немца жареным ячменем и, конечно же, как он вдруг подарил мне полный коробок спичек!
К вечеру мост отремонтировали, скопившиеся на путях эшелоны пропустили на станцию, и почти тотчас налетели наши самолеты. Там всё гремело, горело и взрывалось. Мы с Эдиком, Инной и Лидой сидели на крыше землянки и радовались. Эти немцы ехали на фронт, чтобы убить нашего папу, а им дают прикурить! Это вам «млеко»! Это «курки»! Это «яйки»!
Хотя, если честно, наверно, я радовался немного меньше других. Там, на станции, могли убить и «моего» немца.
Стрижи
До войны наш родной папа учил детей в железнодорожной школе, а крестный папа Лёня летал на боевом самолете. Хотя войны еще не было, но вокруг много врагов и нужно быть готовым к бою. Мы так и пели:
Вот крестный папа Лёня всю неделю дежурил на аэродроме, а воскресенье они вместе с нашим папой сажали нас с Эдиком на закорки и отправлялись к круче.
В круче жили стрижи. Они наделали глубоких норок, устроили гнезда и вывели стрижат. Целый день стрижи роем носились у кручи и ловили комаров; ночью стрижихи-мамы оставались с детьми в норках, а стрижи-папы улетали в небо. Папа Лёня рассказал, что стрижи так любят небо, что даже спят в полете. Поднимутся выше туч и парят до утра.
Под кручей темнел глубокий омут, в котором жили сомы. Целый день они лежали под корягами, ночью всплывали и хватали лягушек, мышей и даже утят.
Мы купались в омуте, а вечером лежали на траве и провожали стрижей в небо. Вот они уже не больше обыкновенной ласточки, вот словно мотыльки, вот над головами только черненькие точки, наконец растаяли совсем.
Когда улетали все стрижи, папы ставили на сомов удочки и цепляли колокольчики. После разводили костер и варили казацкий кулеш, а мы с Эдиком следили за колокольчиками. Нам казалось, что вот-вот они зазвенят и поймается большой сом.
Но сомы из воды хорошо видели нас и клевать не хотели. Мы с Эдиком оставляли колокольчики в покое, объедались кулешом и засыпали, а папа Лёня накрывал нас своей шинелью.
Однажды на рассвете я проснулся от холода. Это Эдик стащил с меня шинель. Возникло небольшое сражение, и мы проснулись окончательно. Глядим, один колокольчик валяется на песке, а удочка тихонько ползет в воду. Подхватились, схватили удочку, а на ней – сом. Хвостом как бухнет, удочку вырвал и пошел гулять по омуту. Хорошо, наши папы спали бдительно. Бросились в воду и вытащили сома на берег.
Был он больше Эдика и даже больше меня. С огромной головой и толстыми усами. Оба папы сразу же честно признались: если бы не мы с Эдиком, только сома и видели.
Мы радовались, пели победные песни, и, казалось, счастью не будет конца. Но подъехал на коне боец, вручил папе Лёне пакет, и счастье закончилось. В Испании началась война с фашистами, и папа Лёня улетел туда воевать.
В то утро мы хотели посмотреть, как стрижи возвращаются с неба, но так и не дождались. Не дождались с войны и папы Лёни.
Мяч
Когда‑то мой крестный папа привез мне из Испании мяч. Он вывозил детей из‑под фашистского обстрела, вот кто‑то мяч в кабине и оставил. Был этот мяч величиной с маленький арбуз и очень прыгучий. Мы играли им в стукалочку, лапту, квача и даже футбол.
Правда, в футбол играли только босыми ногами, потому что ботинком можно отбить мячу сердце. Так мы называли комочек резины, которым изнутри закрывали дырочку, чтобы не выпустить воздух. Как эту пробочку-сердце вставляли в мяч – не знаю до сих пор. Знаю, что, лишь она начнет греметь внутри мяча, можно с ним прощаться. Через день-два весь воздух выйдет, и мяч станет как тряпка.
Иногда я разрешал поиграть мячом и взрослым мальчишкам, но только в моем присутствии. Они, значит, сражались в футбол, а я следил, чтобы не лупили слишком сильно. Каждые пять минут забирал мяч и проверял: не отбили ли у него сердце?
Потом самолет Лёни – летчика-самолетчика – сбили, а папин друг Игнат, который тоже воевал в Испании, вернулся домой на костылях. О гибели моего крестного он и рассказал.
Однажды утром проснулся и вижу: Игнат сидит среди нашей хаты, штанина засучена выше колена, а из‑под штанины выглядывает обрубок ноги. Рядом – обутый в ботинок деревянный протез, в который папа прилаживает мой мяч. Отрубленная нога в протезе очень болит, вот они и решили сделать подушку.
Игнату протез с подушкой из моего мяча очень понравился, и он счастливый ушел домой. А я лежал под одеялом и плакал. Я обиделся и на отдавшего мой мяч папу, и на счастливого Игната, и на фашистов, из‑за которых остался без мяча.
Мне и сейчас обидно.
Паять, лудить!
В детстве мы с Эдиком любили ходить на станцию. Смотрели на паровозы, слушали прицепленный к столбу громкоговоритель и даже делали под него зарядку. До сих пор помню: «Занятие ведет преподаватель Гордеев, музыкальное сопровождение – пианист Родионов». Они, значит, в Москве командуют: «На месте шагом марш!» – а мы у себя на станции маршируем!
Но больше всего любили смотреть и слушать Соломона Моисеевича. Возле станции был базар, где продавали молоко, картошку, яблоки и жареные семечки. У самого входа посудный доктор Соломон Моисеевич торговал оловянными палочками. Еще издали было слышно, как он зазывает народ:
Интереснее всего, что прямо за прилавком он паял дырявые ведра, кастрюли, котелки и кружки, с которыми подходили разные люди. Бесплатно! Нагреет на примусе паяльник, поводит по котелку – и на месте дырки уже оловянная заплатка. Вручает хозяйке и говорит: «Это вашим деткам на радость».
Иногда женщины приносили даже чугунные горшки.
– Это уже «на медь», – выносил приговор Соломон Моисеевич и прятал дырявый чугунок под прилавок.
Как он приводил его в порядок – для нас с Эдиком оставалось тайной, но на следующий день хозяйка получала свой чугунок почти новым. В благодарность она покупала одну, а то и две оловянных палочки.
Здесь же на прилавке, рядом с примусом, стояла фотография жены и двух старших дочерей Соломона Моисеевича. Еще там был нарисованный художником из железнодорожного клуба портрет младшей дочери Софочки: рыжей как само солнце и глазастой девочки в синем платье и с большим красным бантом.
Раньше, когда Эдик был еще очень маленький, я вдвоем с дочерью деда Паньковича Верой торговал молоком. Бабушка Маруся доила корову Зорьку, наливала в бидон молока, и мы с Верой шли на базар. Она несла бидон, а я – баночку, чтобы отмерять покупателям молоко. В том месте, где сейчас Соломон Моисеевич торгует оловянными палочками, стоял деревянный домик, в котором он работал. Вера ставила бидон на специальное окошко, Соломон Моисеевич наливал маленький стаканчик молока, рассматривал на свет, нюхал и пробовал на вкус. После выливал оставшееся на дне стаканчика молоко в маленькое ведерко и приклеивал на бидон бумажку.
Эта бумажка обозначала, что молоко совершенно свежее и вкусное, поэтому можно покупать без всякого сомнения.
На молоко, которое Соломону Моисеевичу не нравилось, он никакой бумажечки не наклеивал, а выплескивал в таз и старательно мыл стаканчик. Это считалось позором, и, когда кто‑нибудь торговал прокисшим или разбавленным водой молоком, люди говорили: «Его только в таз Соломону!»
Наше молоко ему всегда нравилось, поэтому Вера спокойно бегала по магазинам, а я торговал. Городские женщины сами отмеривали себе молоко, сами подсчитывали, сколько нужно платить. Хорошее оно или нет – никто не спрашивал. Главное – держать бидончик так, чтобы бумажка была перед самым носом.
Как‑то учительница из Новосёловки жаловалась маме:
– Купила на нашем рынке молоко, а оно с каким‑то запахом. Даже кошка пить не стала. Вам‑то хорошо, у вас Соломон Моисеевич!
В селе многие завидовали его работе. Это же нужно: напьешься задаром молока, да еще и принесешь в ведерке! Мама рассказывала, что один ученик на вопрос, кем хочет стать, написал: «Соломоном Моисеевичем»!
Когда началась война, немцы арестовали всю его семью и увезли в концлагерь. Одни говорили, что жену Басю Исааковну, которая раньше работала учительницей в железнодорожной школе, и трех дочерей сожгли в печи, другие – что Басю Исааковну отправили в Польшу, а детей – в латвийский лагерь Саласпилс, в котором из детей брали кровь для раненых фашистских летчиков.
Соломон Моисеевич оказался в самой Германии. Там в концлагере фашистские врачи ставили на нем свои опыты. Когда Красная армия приблизилась к концлагерю, заключенных, на которых ставили опыты, хотели убить, но наши бойцы всех освободили.