Станислав Минаков – «Когда мы были на войне…» Эссе и статьи о стихах, песнях, прозе и кино Великой Победы (страница 2)
Известны и иные военные стихи Исаковского, ставшие песнями: «До свиданья, города и хаты…», «Ой, туманы мои, растуманы…».
Можно воскликнуть: да кто ж не знает всех этих сочинений!
Сегодняшний ответ: иноземцы не знают (за исключением, быть может, мирового шлягера – «Катюши»). Я позволил себе столь подробное «называние названий», чтобы одним даже перечислением оживить нашу память. Оттого что нынче страшно: наши новые поколения становятся подобны «немцам», то есть иностранцам, «населению», хоть и живущему на «этой земле», да безпамятно – не помня песен своего народа, не зная своей родной истории.
Поэт и прозаик, исследователь литературы Ю. Г. Милославский, ныне живущий в Нью-Йорке, высказал мне в письме такое суждение: «А что есть названные песни, с их словами и музыкой?.. Великое и трагическое, безсмертное достижение русского духа. Вот когда даже Долматовский с Блантером – приблизились к Пушкину и Глинке. Что бы мы делали и кем бы мы были без песен военных лет? Мы были бы много-много беднее. Мы бы просто были чем-то другим. Как, допустим, без стихов “Я помню чудное мгновенье…” или “Белеет парус одинокий…”. Не следует ли нам повторить слова великого святителя: “Слава Богу, что (эта) война была”? Страшная цена, но, быть может, промысел Господень – в том, что Великая Отечественная война стала, по Его воле, горним взлётом русского соборного сознания, в котором соединилось всё лучшее от духа народов России».
Поэт Исаковский, как утверждает составленный Николаем Банниковым том «Три века русской поэзии» (Москва, «Просвещение», 1968), – ровесник ХХ столетия, родившийся в 1900 г. в деревне Глотовка (позднее – Всходы) Ельнинского уезда, на Смоленщине.
Окончил сельскую школу и пять классов гимназии.
Двенадцатый ребёнок в семье, в которой из тринадцати выжило пятеро, мальчик с очень плохим зрением, выучившийся грамоте по Псалтыри (читая упокойные отпевания). Настоящая его фамилия, как водится, по отцу, – Исаков. Прилагательное окончание к фамилии прилепил старший брат Михаила.
В 1917–1918 гг. поэт (сочинять начал очень рано, мальчишкой) был учителем сельской школы, затем стал журналистом. В 1931 г. переехал в Москву, редактировал журнал «Колхозник».
Настоящими стихами он признавал свои произведения начиная с 1924 г. Первая книга стихов Исаковского – «Провода в соломе» (какое, однако, живое название!) – вышла в 1927 г. Критика встретила её недружелюбно, но живший тогда в Италии Максим Горький выступил в «Известиях» со статьёй об Исаковском.
Каждый читатель-любитель русской поэзии сразу скажет, чьей ноте наследовал Исаковский. Конечно, некрасовской.
Трудно возразить формуле времён соцреализма: «поэтическая речь Михаила Исаковского народна по природе, напевна, ей свойственна глубокая внутренняя мелодичность». Действительно: чтобы
Мелос заключён в самой сути лучших стихотворений Михаила Исаковского. При всей нашей мнимой или реальной высоколобости, взирая, так сказать, с «зияющих высот» ХХI века, даже испытывая тягу к
В самом-то деле, быть автором «фольклора» ещё при жизни, да и оставаться таковым десятилетия спустя, – не шутка, совсем не случайное событие.
Коллизия песни «Враги сожгли родную хату…» повторяет сюжет обычной солдатской песни, распространённой в XIX веке и начале ХХ, например, такой как «Отслужил солдат службу долгую / Службу трудную, службу ратную…» (Следует, меж тем, помнить, что это авторская песня, с интересной историей, написанная за одну ночь в 1944 г. поэтом Константином Симоновым и композитором Матвеем Блантером для московского спектакля «Жди меня».)
В обоих случаях финал трагичен, жена покинула здешний мир, но старый солдат, который «двадцать лет служил и ещё пять лет», словно возвращается в свою молодость, встретив дочь – внешнюю копию матери, да к тому же на пороге собственного (целого!) дома; за жену свою он дочь и принимает, словно в дежавю, и молвит такое слово: «Видно, ты, жена, хорошо жила. / Хорошо жила, не состарилась…»
У Исаковского же, несмотря на то что солдат шёл к жене «всего лишь» четыре года (а не четверть века), результат трагичней: он не застаёт ни любимой женщины, ни детей (вообще никого из семьи), ни даже хаты.
Тройным гулко катящимся звуком «у» строка «сгубили всю-у его семью-у…» выражает невероятную меру тоски и безысходности, откуда выход может быть лишь в неземное; туда словно и открывается створка.
Итог: солдат, военный Одиссей, возвратился к
В первом же вопросе зачина сразу поставлен гигантский вопрос утраты. Такая потеря действительно может лишить человека смысла существования. Не с кем делить и делиться сокровенным – ни болью, ни радостью. Фактически лирический герой – солдат – здесь осознаёт свою ипостась лишенца, оставленца.
Уже в начале повести нам сообщается, что на перекрёстке двух дорог, там, где веют ветры, «нашёл солдат в широком поле / Травой заросший бугорок». Пока даже не ясно, что это за бугорок – случайная ли, обычная кочка близ места, где когда-то стояла деревня, ныне спалённая. Кажется, мы можем (если можем) понять: невыносимость горя такова, что для солдата адресатом может стать и любой «травой заросший бугорок». Именно к этому бугорку, словно сглотнув комья (чуть ли не те самые комья земные, что засыпали женину могилу), солдат и обращается.
Человек заговаривается в горе, обращаясь не к реальности, а к своему прошлому, ибо откуда же теперь взять угощенье, «в избе широкий стол», как не из памяти?
Момент возвращенья солдат называет «свой день» – как Судный день, день истины, даже не день победы, вражьей капитуляции, а именно что вот этот – сретения, встречи (встречи же, встречи!) с суженой. Пронзает нас навылет и фольклорное усиление, повтор «праздник <…> праздновать».
Лишь из следующей строфы (а коль угодно – куплета) мы узнаём: солдат полагает, что стоит всё же у действительной могилы. И разговаривает с ней, как свойственно разговаривать любому, кто потерял близкого человека, – по простой земной непреодолимой привычке отождествлять любимого с плотью, а не абстракцией.
Весьма хорош и смел (силён образно и нежен в прикосновении) здесь «тёплый летний ветер». Трудно представить ещё более простой образ. И глагол «качал» – прилагаемый будто к колыбели. То есть уже и не траву, что ли, ветер качал, а саму могилу, которая и есть вечная колыбель, из которой – вставать на Страшном Суде.
После «травы могильной» появляется дополняющий образ – «серый камень гробовой». Но, в сущности, для нас и здесь нет ясности, что это за камень. Однако вслед за скорбящим солдатом мы не размышляем – является ли этот бугорок с серым камнем
Дважды в тексте названо – устами героя – имя женщины.
Известно, что «Прасковья» – стало вторым, «народным» названием песни. Случайно ли именно это имя оживлено в стихотворении Исаковского?
Не знаем.
А знаем, что иконы святой Параскевы всегда были почти обязательными на домашних божницах наших предков. Ей молились о благополучии во всех делах семейных. Особенно – о здравии детей. А образа великомученицы в приходских сельских храмах украшались женскими лентами и монистами. И ещё цветами и душистыми травами – ведь Параскеву почитали как заботящуюся и обо всём, что посеяли на полях, и о труженицах-жницах. Этого ли было не ведать крестьянскому сыну Михаилу Исаковскому, читавшему в сельском храме Давидовы псалмы по усопшим односельчанам?
Предание о Параскеве говорит, что её родители-христиане, долгое время не имевшие детей, молились Господу о чадородии, особенно же посвящали посту и молитве пятничные дни. (Связано это, конечно, и с христианским почитанием Страстной Пятницы, воспоминанием о крестных муках Спасителя. Слово «Параскева» в переводе с греческого означает «день отдохновения» или «страстная пятница».) Напомним также, что вымоленное дитя получило имя Параскева, поскольку родилось в пятницу. Подросшая Параскева-Пятница приняла обет безбрачия и решила посвятить себя молитвам и проповеди христианства. То есть была одной из ранних монахинь. За верность христианской вере она и приняла мученическую смерть. Глас 4-й в тропаре Параскеве Пятнице поет: «…тело мое мечем ссецыте и