18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Станислав Лем – Провокация (страница 51)

18

И где же в таком случае следует искать Фауста наших дней? Давайте присмотримся к сегодняшнему миру. Погоня за производством и потреблением уже не кажется настолько существенной в том смысле, чтобы – так было раньше – «как можно большее число людей осчастливить как можно большим количеством товаров». Дальнейший рост производства считается необходимым, однако в том смысле, в каком должно действовать «железное легкое» паралитика – это машина, которая не дает умереть, однако она не служит ничему, кроме сохранения жизни пациента.

Как дошло до подобного изменения способа оценки ценностей? Чтобы это выяснить, следует принять во внимание всю историю человечества. В каждый исторический момент «sapientia»[103], которой располагает homo sapiens, двояка. Часть разума мобильна и невесома: она помещается в человеческих головах. Вторая ее часть «инвестирована в недвижимость» – ведь те же системы производства, коммуникации, города или машины есть не что иное, как воплощение вездесущего духа в материи. А потому разум здесь характеризуется инертностью в том смысле, в каком им обладает разъяренная толпа. Хотя все беспрестанно меняется, то, что является самым важным, не подлежит изменениям: общее направление. Из прошлого мы унаследовали многое от «цивилизации косного разума» и часто не можем распорядиться этим наследием так, как того требуют новые потребности. Именно это я имею в виду, говоря об «инертности разума». Кроме того, похоже, что исторический баланс разума выглядит так, что его часть, отвечающая за инертность, увеличивается за счет «движимой части».

Эту зависимость мы увидим в новом свете, если подумаем, каким образом и почему в процессе естественной эволюции вообще возник разум. Изменения, заставляющие виды приспосабливаться к новым жизненным условиям, продолжались миллионы лет. Также миллионы лет нужны организмам, чтобы развились конечности, клювы или умение строить гнезда. Разум позволяет в миллиарды раз сократить время, необходимое для адаптации. Следовательно, если приспособляемость видов в природе характеризуется инертностью, разум позволяет преодолеть эту инертность. Разумное существо сумеет создать приспособление, эквивалентное конечностям, клюву, построить гнездо, как только такая мысль родится в его голове. Следовательно, разум возник для того, чтобы сделать приспособляемость молниеносной. Сегодня, впрочем, разум уже тяготится инертностью собственных достижений. Чем более развита цивилизация, тем сильнее инертность. А чем сильнее инертность, тем медленнее она сумеет приспособиться к новым условиям. Слабость живого ума в сопоставлении с инертностью, унаследованной от цивилизации, вызывает всемирную неприспособляемость в форме политических, педагогических и общественных анахронизмов, интеллектуального разброда, что приводит к переизбытку информации, проявляясь также в форме деструктивных, нигилистических движений, создавая ощущение.

Картина разума, ограниченного результатами собственных дел, соответствует fatum[104] из греческой трагедии. Одновременно этой картине сопутствует определенная ирония судьбы, если учесть, что разум должен быть лекарством от самого большого порока эволюции: ее инертности. Инертности биологического наследия, которому для метаморфозы, необходимой для выживания видов, потребовались миллионы лет. Можно также сказать, что это не fatum, не ирония судьбы, а тривиальное следствие равнодушия мира к человеку. Если никто сверху не запланировал эволюцию и возникновение человека, нет никакого рационального повода, чтобы один из продуктов этой же эволюции – в данном случае наш разум – на каком-то этапе своего существования не мог оказаться настолько ненадежным, чтобы создать угрозу самому себе.

Вышеприведенные размышления показывают, что в поисках современного Фауста нахождение золотой середины между психологией героя и мифологией ненасытного разума – не самое важное. Главной проблемой становится сведение ситуации всего человечества к ситуации личности. Здесь мы сталкиваемся с невыполнимой задачей. Намереваясь написать этого «Фауста», я был близок к повторению ошибки, в которой когда-то обвинил Томаса Манна[105]. Я тогда считал, что его Фауст не показателен для судьбы Германии, потому что то, что искушало Леверкюна, – это не то, что увлекло Германию в нашем столетии. Фауст Манна – классическая трагедия личности, готовой заплатить любую цену ради творческой самореализации. Однако ни немцы не были таким Фаустом, ни Гитлер не был тем дьяволом, который нанес визит Леверкюну. Дьявол, который принял облик фашизма, был соблазнителем масс. И не случайно, что самый удачный портрет Гитлера вышел из-под пера Канетти[106], который был увлечен тем, что можно назвать человеческим «единством», а именно отказом личности от индивидуальности ради погружения в анонимную, плазмообразную массу.

Дьявол Манна не является олицетворением фашизма, потому что это разумное зло, которое выбирает разумные жертвы, чтобы искушать их аргументацией, которую нельзя категорически отбросить. Думаю, что нашлось бы немало творческих личностей, готовых, как и Леверкюн, заплатить за создание шедевров – даже «холодных» и «декадентских» – такой болезнью и таким концом. Я думаю также, что не все мотивы Леверкюна заслуживают осуждения.

Дьявол и искуситель Леверкюна требует соблюдения договора только после исполнения того, что обещано. В то время как фашизм обманывал и своих сторонников и противников, отказывался от обещаний и побеждал людей не искушениями, которым разум может воспротивиться, а как обманщик и преступник. Поэтому стыд масс, соблазненных фашизмом, – это не трагедия Фауста. Манн создал великолепный роман о близком конце определенной эпохи в культуре, о конце эпохи, которая жертвует этическими ценностями ради последнего отблеска застывшей эстетики. Но это не роман о падении Германии. Книга – уже не социологической, а мифической природы – своей патетической символикой отодвигает на второй план проблему, которая касается не только фашизма и не только Германии. Эту серьезную проблему поднял Карл Поппер в своем труде «The Open Society and its Enemies»[107]. Фашизм представлял собой попытку преобразования открытого общества в закрытое. Поэтому единственным современным Фаустом является коллективный Фауст – то есть человечество на распутье. Открытое общество оберегает себя от возможности ревизии ценностей, на основе которых до сих пор функционировало, – для цивилизации это означает возможность совершать спасательные маневры.

Следует признать, что микроскопический шанс на такого рода изменения, которые освободили бы нас от инертности «закоснелого духа», постоянно уменьшается. Но закрытое общество вообще не имеет таких шансов, потому что оно непрозрачно само для себя. Такое общество не знает само себя, потому что его действительную форму для него самого скрывает однозначно жесткая интерпретация мира, который, впрочем, может включать в себя самые возвышенные гуманистические ценности. Когда речь идет о таком обществе, мы обычно думаем о гражданах, запертых в государстве-тюрьме, однако самым недостижимым в таком обществе остается дорога к самосознанию, необходимому для самодиагноза – а это обязательное условие для всех адаптационных изменений. В таком обществе дело доходит до того, что цели, а затем и ценности, придающие смысл коллективному существованию, герметично закупориваются в рамках официальной версии, поддерживаемой тем или иным способом. В дальнейшем инертность цивилизации в таком обществе должна нарастать, пока не разнесет застывшую форму такого существования – в результате наступит хаос.

Но не только насилие может превратить открытое общество в закрытое. К несчастью, есть и путь, ведущий как бы в противоположном направлении. И двигаясь по этому пути, можно прийти к «обществу вседозволенности» (permissive society). Трансформация в закрытое общество в этом случае может произойти так мягко и постепенно, что ее вообще не заметят.

О подобной угрозе я писал в одном из своих произведений. Точнее, такую повесть я не написал, а только изложил ее в рецензии на несуществующую книгу «Being Inc.»[108], приписав ее вымышленному автору. Этот гротеск можно найти в «Абсолютной пустоте». Почему я не написал эту книгу «нормальным способом», если – в отличие от Фауста – это было возможно? В таком случае эта история должна была бы соответствовать определенным канонам произведения: то есть действие развивается последовательно и «с близкого расстояния», что-то вроде похоронной процессии, когда провожают на кладбище фундаментальные ценности нашей истории. Получилось бы необыкновенно обескураживающее, насмешливое произведение, написанное языком, не оставляющим ни тени надежды. Тот прием, который я применил – дав краткое содержание в гротескном изложении, – существенно уменьшил давящую тяжесть описываемых событий. За счет миниатюризации и ускорения хода событий чудовищность приобрела элементы комизма – как если бы перевернули телескоп, в который наблюдают за похоронной процессией, галопирующей к кладбищу.

Однако у скрытой за этим гротеском проблемы не только комическая сторона. Мы живем во времена, когда судьба личности переходит в ведение общественных институтов. В прошлом противостояние стихийным бедствиям, обучение детей, лечение болезней и борьба с нищетой предоставлялись инициативе личностей. С течением времени все сильнее проявляется стремление личностей возложить ответственность за изменчивые пути судьбы на обезличенные организации. В этом смысле цивилизация представляет собой «устройство», целью которого является устранение случая из человеческой жизни. Пределов в этом направлении мы достигнем тогда, когда ничего случайного уже не произойдет. В таком мире нет места нищете или семейным драмам, нет войн или стихийных бедствий, никто не сомневается в смысле собственного существования и не теряет веры. То есть достигнут полный порядок. Добавим еще, что футурология пытается двигаться именно в этом направлении: пытается предостеречь нас от неожиданностей даже в самом далеком будущем.