Станислав Куняев – К предательству таинственная страсть... (страница 75)
Но мало того: он, чтобы “перейти в Россию”, чтобы стать русским поэтом, посягнул на самое святое, чем жила веками вся еврейская местечковая диаспора, — на культ крови, который был священен для евреев со времён вавилонского пленения:
Слуцкий не был первым из литературной среды в осмыслении “голоса крови”. В книге “Свет двуединый”, изданной в России в 1996 году с подзаголовком “Евреи и Россия в современной поэзии” поэт и переводчик Аркадий Штейнберг с неменьшим бесстрашием вглядывался во тьму времён:
Мысль глубокая, хотя и косноязычно изложенная, я уж промолчу о том, что “кольцовские нивы” и “пушкинские дубравы” Штейнберг называет “выморочным наследством”. Слуцкий, конечно же, владел русским языком гораздо с большей естественностью, нежели Штейнберг. И чувствуя это, он от стихотворения к стихотворению искал выход из своего двусмысленного положения:
Земля или небо? Небо или земля? Какая стихия даёт нам право называться русским, немцем, евреем? А что, если Лермонтов ближе к сути, нежели Слуцкий, когда он пишет о “тучках небесных”, о “вечных странниках”: “вечно холодные, вечно свободные, // нет у вас родины, нет вам изгнания?” А что, если правота Анны Ахматовой — глубже и сильнее чувств Слуцкого, когда она вспоминает в стихотворении “Родная земля” именно о земле, но не о небе:
Конкурентная борьба неба и земли за человеческую душу родилась в доисторические эпохи, когда древние семитские племена осознали, что в окружении множества безбожных или многобожных народов не будет у евреев возможности навечно оставаться на какой-то одной земле, что придётся им сегодня рыдать на реках вавилонских, а в следующие века обживать Пиренейский полуостров или внедряться в земли, населённые германскими, польскими и прочими варварами… А небо — оно везде одно и принадлежит безо всяких границ всему человечеству. Это почувствовал и понял знаменитый еврейский художник из Витебска Марк Шагал, создавший живописную серию “людей воздуха”, о чём Андрей Вознесенский написал стихотворение “Васильки Шагала”, принесшее ему славу в еврейских кругах не меньшую, нежели та, которую получил Евтушенко за свой “Бабий Яр”:
Марк Захарович послушал своего молодого друга и разрисовал израильский кнессет ярко-синим цветом, каким сверкает шестиконечная звезда Давида. Из песни слова не выкинешь: Слуцкий, переживший во время Холокоста гибель многих своих родных, несмотря на “жажду обрусения”, не мог стереть эти страшные страницы из своей памяти:
“Черта за чертою. Пропала оседлость: шальное богатство, весёлая бедность. Пропало. Откочевало туда, где призрачно счастье, фантомна беда. Он вылетел в трубы освенцимских топок. Мир скатерти белой в субботу и стопок”, “Теперь Освенцим часто снится мне: дорога между станцией и лагерем”, “Я не нашёл ни тёти и ни дяди, не повидал двоюродных сестёр, но помню, твёрдо помню до сих пор, как их соседи, в землю глядя, мне тихо говорили “сожжены”… У него есть стихи о том, “как убивали мою бабку”, у него есть стихи о “берёзке в Освенциме”: “Берёзка у освенцимской стены! Ты столько раз в мои врастала сны. Случись, когда придётся надо мною…”, у него есть стихи о том, что с псевдонимами можно смириться, но от “отчества” отказываться нельзя… У него есть стихи о том, что “еврейским хилым детям, учёным и очкастым, отличным шахматистам, посредственным гимнастам” надо заниматься “боксом”, “по травкам бегать босым”, “почаще лезьте в драки”… Почему? Да потому, что “ведь он ещё не кончился, двадцатый страшный век”.
Но одновременно он с горечью понимает, что это невозможно. Что из молодых поэтов, когда-то входивших вместе с ним в русскую литературу, что вышло? А вот что:
Умный, расчётливый и осторожный Межиров бежал от такой жёстоковыйности Слуцкого, как чёрт от ладана, и, размышляя о русско-еврейском противостоянии, всячески успокаивал себя: “Две крови, слившись воедино, // текут сквозь время напролом”. Недаром он же, прочитав евтушенковское стихотворение “Бабий Яр”, со страхом забормотал: “Спрячьте, Женя, это стихотворение и никогда никому его не показывайте!” Одним словом, Александр Петрович понимал, что нельзя “будить лихо, пока оно тихо”. Слуцкий же шёл “напролом”, желая переродиться в русского во что бы то ни стало. Он слишком хорошо чувствовал и понимал, что наступила эпоха Освенцима, которая жёстко спрашивает каждого его единокровного соплеменника: “Ты еврейский или русский?” Но одновременно с этими страстями-мордастями Слуцкий, как за последнюю соломинку, держался за отчество:
… И отчество, однако,
Я, как отечество, не выдам, не отдам.
Стихи так и называются “Отечество и отчество”, не зря же мы звали его “Абрамыч”. Но самый большой счёт своему народу был предъявлен Борисом Абрамовичем в стихотворении “Ваша нация”: