18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Станислав Куняев – К предательству таинственная страсть... (страница 67)

18

Правда, с нашим поэтом-плейбоем всё случилось иначе. На сексуальные подвиги он был подвигнут героиней своих книг, которая носила таинственное имя “Оза”. “Сказала: будь смел! — не вылазил из спален”, — простодушно признавался поэт, выполнявший желание Озы, чтобы он стал секс-символом. Может быть, это было связано с репутацией семьи на Западе, или, как бы сказали сегодня, с “семейным бизнесом”? Как бы то ни было, но однажды случилось так, что его лирический герой оказался вместо очередной спальни в женском туалете, где встретил вдрабадан пьяную прекрасную незнакомку и попытался объясниться ей в своих чувствах. Драматизм этой сцены потрясающ: “И стало ей плохо на все его брюки”, “…О, освободись! Я стою на коленях, целую плечо твоё в мокром батисте, отдай мне своё естество откровенно! Освободись же! Освободись же!” Справедливо, что эту сексуально-уникальную трагедию с призывом “освобождения” от всех лицемерных условностей критик-“шестидесятник” Ю. Болдырев в одной из статей прокомментировал так: “Интерес к людям с безымянным мужеством совести и безнаградно совершающим подвиг помощи и взаимовыручки”.

Как бы то ни было, но вполне возможно, что все “подвиги Геракла”, которые совершил наш секс-символ — в “спальне”, в “туалете” и даже в “алтаре” — были следствием усердного усвоения нравов во время его “хиппования” на берегах Мичигана.

После разрушительной и очистительной революционной бури семнадцатого года казалось, что все питерские “Бродячие собаки” и “Башни”, все “Привалы комедиантов” и московские “Кафе поэтов” превратятся в руины. Но, пережив ужасы гражданской войны и голодные годы военного коммунизма, они вдруг зашевелились — богемно-салонный быт начал возрождаться, и одним из самых модных стал салон Бриков, ставший знаменитым благодаря тому, что именно в нём мучился творческими и любовными муками Владимир Маяковский… Кумир Вознесенского, сын Серебряного века, провозгласивший ещё в 1912 году в “Пощёчине общественному вкусу” новое футуристическое “кредо жизни”: “Долой ваш строй, долой вашу мораль, долой ваше искусство, долой вашу религию!”, “Архангел-тяжелоступ”, как называла его Марина Цветаева, отвергал все традиционные устои жизни. Но жизнь платила Маяковскому той же монетой: не хочешь естественной человеческой любви — живи в “тройственном союзе” с Осей и Лилей; не хочешь жить среди русского простонародья, как жил в те годы Есенин, — живи в окружении чекистских комиссаров, постоянно пирующих в бриковском особняке; будешь проклинать родную православную веру (“мешают писателю чортовы купола”, “проклятый Страстной”) — прославляй “небоскрёбы” и “Бруклинский мост”.

А в стихотворении “Император” выдающийся поэт революции Владимир Маяковский писал о Николае Втором так, словно бы благословлял на хулиганское кощунство будущего автора “Лонжюмо” и своего эпигона:

И вижу — катится ландо, и в этой вот “ланде” сидит военный молодой в холёной бороде. Перед ним, как чурки, четыре дочурки…

Маяковского ещё можно как-то понять — постоянными гостями у Бриков были видные чекисты той эпохи: Агранов, Волович, Горожанин, которые, как мухи на мёд, слетались на вечерние застолья, где царила их общая “Клеопатра” — хозяйка салона, где её несчастный поэт-воздыхатель писал поэмы, посвящённые ей и рифмованные славословия чекистам, её окружавшим. Он, издевающийся над безвинно убиенными Романовыми, “третий лишний” в семье Бриков, в конце концов, наложил на себя руки. Может быть, это был перст судьбы, расплата за кощунственное издевательство над униженными, оскорблёнными и побеждёнными…

О стиле жизни хозяйки этого салона юрист Аркадий Ваксберг писал с подлинным знанием в ЖЗЛовской книге “Лиля Брик”:

“Поклонники сменяли друг друга, она не успевала их всех толком запомнить, и годы спустя, восстанавливая в дневниковых записях этапы своих амурных побед, путала очерёдность, с которой эти поклонники возникали и исчезали, путала даты и даже имена”; “неуёмная потребность в коллекционировании незаурядных людей своего времени, боязнь кого-нибудь упустить. Гарантию же прочности уз в её представлении могла дать только постель”. Слова А. Ахматовой из “Записок об Анне Ахматовой” Л. К. Чуковской: “Мне о Лиле Юрьевне рассказывал Пунин: он её любил и думал, что она его любила <…> Лиля всегда любила “самого главного”; Пунина — пока он был самым главным”.

Действительно, Л. Ю. Б. “коллекционировала” самых успешных, самых честолюбивых, самых близких к власти или обладавших ею: Маяковского — главного поэта эпохи; бывшего премьер-министра Дальневосточной республики, председателя промбанка А. Краснощёкова (настоящее имя Фроим-Юдка Мовшев Краснощёк); второго человека в ОГПУ Якова Агранова (Сорензона); героя гражданской войны Виталия Марковича Примакова… В промежутках на короткое время рядом с ней возникали режиссёр Всеволод Пудовкин, писатель Юрий Тынянов, солист Большого театра Асаф Мессерер… Все эти имена взяты из книги А. Ваксберга.

В сущности, “шестидесятники” в какой-то степени были поражены тем же вирусом “коллекционирования знаменитостей”, и это своеобразное душевное заболевание можно назвать “комплексом Л. Ю. Б.”. Об этом убедительно пишет автор книги “Андрей Вознесенский” И. Вирабов (ЖЗЛ):

“Они носились по миру, будто наперегонки, получали мандаты одних академий и университетов, знакомились, дружили с одними и теми же знаменитостями, будто соревнуясь”. Да и отношения А. В. с Л. Ю. Б., по мнению того же Вирабова, были неслучайными: “Вознесенского она приблизила к себе во времена, когда ему особенно нужна была поддержка: позвонила после выхода футуристической “Треугольной груши”, после хрущёвского окрика в Кремле”. Бриковский комплекс “коллекционирования знаменитостей” у Вознесенского развивался, как и у всех остальных “шестидесятников”, поскольку они все чувствовали себя принятыми в “мировую антрепризу”:

Родион Щедрин: “С Андреем мы встретились в квартире Лили Юрьевны Брик. Вообще в моей судьбе её салон сыграл большую роль”.

Майя Плисецкая: “У Бриков всегда было захватывающе интересно <…> К концу пятидесятых, думаю, это был единственный салон в Москве”.

А. Вознесенский: “Познакомила нас Лиля Юрьевна Брик. Оказалось, что русский композитор в то время замыслил “Поэторию” по моим стихам”.

З. Богуславская: “Атмосфера в “салоне Брик” окутывала и очаровывала: у неё был уникальный талант вкуса, она была камертоном нескольких поколений поэтов. Ты шёл в её салон не галстук показать, а читать своё, новое, волнующее — примет или не примет?”

Болгарский поэт Л. Левчев: “Она подарила мне несколько фотографий с её автографом. На одной из них, где она сидит вместе с чекистом Бриком и футуристом Маяковским, Лиля Юрьевна начертала: “На память о нашей дружной семье”…” Эта “дружная семья” для А. В. и Озы была одновременно и “мировой антрепризой”, о чём они взахлёб сообщали urbi et orbi:

“Кумиром моей юности был Пикассо “Уже второй день Гюнтер Грасс пишет с меня портрет”. “Сэр И. Берлин — один из самых образованных и блестящих умов Европы”; “Жаклин, уже не Кеннеди, а Онассис, была для меня одной из самых дорогих и необходимых мне фигур западной культуры. Она бывала на моих вечерах, когда находилась в Нью-Йорке”; “Пьер Карден, вдохновлённый Вознесенским, позвонит напрямую Юрию Андропову”; “Вознесенского на полчаса примет Папа Римский в Ватикане”; “С Рональдом Рейганом, бывшим артистом, доигравшимся до роли президента США, Вознесенский беседовал в Белом доме”; “Когда наша власть не выпускала меня из страны, Роберт Кеннеди послал пригласительную телеграмму. Мне сразу дали выездную визу”. И так далее. И тому подобное. Как он начал “американизироваться” в начале 60-х, познакомившись с Алленом Гинзбергом и его битниками, так и продолжал до конца жизни жить Америкой, тосковать по Америке, хвастаться своими связями с именитыми людьми этого монстра. Маяковский — тот хоть писал: “Я в восторге от Нью-Йорка города, // но кепчонку не сдеру с виска, // у советских собственная гордость — // на буржуев смотрим свысока”…

Вспоминая нравы бриковского салона, теоретик литературы и литературовед Лидия Гинзбург приводит слова Маяковского о том, в каких обстоятельствах ему приходилось жить в Гендриковом переулке: “По сравнению с тем, что там делалось, публичный дом — прямо церковь. Туда хоть днём не ходят; а к нам целый день и всё бесплатно”.

Во “Флейте-позвоночник” (1915) юный Маяковский, ещё до конца не сдавшийся этой семейке, ужаснулся, увидев впервые всю её гибельную сущность:

Если вдруг подкрасться к двери спаленной, перекрестить над вами стёганье одеялово, знаю — запахнет шерстью пaленой и серой издымится мясо дьявола.

Когда же он покорился этой бесовщине, то чем-то стал похож на юношупоэта Всеволода Князева из “Поэмы без героя”, застрелившегося из ревности на пороге дома своей неверной возлюбленной:

Мальчик шёл, в закат глаза уставя, был закат непоправимо жёлт. Даже снег желтел в Тверской заставе, ничего не видя, мальчик шёл… “…Прощайте, кончаю… Прошу не винить”… До чего ж на меня похож.

А через несколько лет Маяковский выплачется в поэме “Про это”:

А вороны гости? Дверье крыло раз по сто бокам коридора исхлопано. Горлань горланья, оранья орло ко мне доплеталось пьяное допьяна.