Станислав Куняев – К предательству таинственная страсть... (страница 54)
Нынешние поляки до хрипоты рвут глотки, осуждая сталинское государство за соглашение с Гитлером в августе 1939 года. Но вспомним, что до этого каждый кусок Европы, проглоченный фашизмом, Польша приветствовала с восторгом: оккупацию Рейнской области, аншлюс Австрии, вторжение Италии в Абиссинию, итало-германскую поддержку фалангистов Франко в Испании. Гитлеровскую Германию исключают из Лиги Наций — Польша тут же услужливо предлагает фашистам представлять их интересы в этой предшественнице ООН. А когда произошла мюнхенская драма и Гитлер с согласия Англии и Франции отхватил у Чехословакии Судеты, Польша решила, что за заслуги перед Германией ей тоже положена часть добычи — и отрезала у чехов Тешинскую область.
Из двадцати четырёх российских подписантов письма, опубликованного в “Новой Польше”, более половины — это советские евреи, глаза которых затуманились от ненависти к советскому государству. Ну хоть бы вспомнили, по какой довоенной Польше 1939 года, разорванной “чудовищным пактом Риббентропа-Молотова”, они проливают слёзы. Я тогда посоветовал бы им прочитать отрывок из воспоминаний гражданина Польши, поляка по матери Андрея Нечаева, ныне живущего в Щецине:
“В конце 30-х годов Польша начала склоняться к фашизму — “Фаланга”, ОНР (национально-радикальный лагерь), увлечение Гитлером… У меня в университете был друг-поляк, который бегал на кинохронику в кинотеатр и с удовольствием смотрел гитлеровские парады. Молодёжь из ОНР в дни антиеврейских акций кричала: “Еврей — бешеная собака, которую надо убить!”
Ещё на первом курсе я стал свидетелем ужасающих сцен. В ноябре я пережил в университете антиеврейские дни. Представьте себе такую сценку: из двухсот студентов на медицинском факультете пятеро были евреями. Аудитория заполнена не только студентами, но и уличной шпаной. Почти все орут: “Убей еврея!” Профессор заявляет, что в таких условиях он не может читать лекцию, и уходит. Евреи спасаются бегством, перепрыгивают через балюстрады. Кое-кто из них был сильно избит.
Меня это повергло в шок…
Вскоре в университете ввели гетто — выделенные места для евреев в аудиториях, а затем питегиз пиНиз (запрет евреям поступать в высшие учебные заведения). Евреев вообще не принимали на медицинские факультеты” (Новая Польша, № 11, 2004).
Ни в какие времена, даже самые трудные для советских евреев — ни в тридцатые, ни в сороковые годы, ни в эпоху “борьбы с космополитами” — такое в России и СССР представить было невозможно.
Это было подражанием гитлеровским “хрустальным ночам”, но лишь с одной особенностью: в Польше тех времён преследовало и загоняло евреев в угол не столько государство, сколько само общество, население, “соседи”, если вспомнить трагедию местечка Едвабне, в котором осенью 1939 года местные поляки сожгли живьём в громадном бревенчатом сарае около полутора тысяч своих соседей — местных евреев. Государственную практику легко прекратить, общественные нравы искоренить или исправить чрезвычайно трудно, почти невозможно, чего наши “шестидесятники” от Высоцкого до Евтушенко не понимали.
Поучительно и даже интересно сравнить образы женщин-матерей у поэтов и прозаиков, выросших на Арбате или в Доме на набережной, с материнскими образами из книг многих моих друзей — выходцев из простонародья.
У Анатолия Передреева старенькая мать, крестьянка, родившая семерых детей, трое из которых не вернулись с войны, а четвёртый вернулся без ног, молится на ночь, вспоминая их всех:
1961
Ни у кого из “солистов” Политехнического или Лужников нет ни стихов, ни воспоминаний такой веры, такого чувства. Есть трогательное стихотворенье у Булата Окуджавы, но это стихи не о молящейся матери, а о революционерке, похожей на девушку из рассказа Алексея Толстого “Гадюка”, или на женский образ из некогда знаменитой светловской “Каховки” — “…и девушка наша в солдатской шинели // горящей Каховкой идёт”… У Окуджавы причастность героини к главному делу её жизни — революционной борьбе — обозначена талантливо и точно: “.но привычно пальцы тонкие // прикоснулись к кобуре”. Юная мать нашего героя — это “комиссарша в пыльном шлеме”, по убеждениям — родная сестра Розалии Землячки, Ларисы Рейснер и прочих фурий революции. Так уж стихийно получилось, что мои друзья по литературе и искусству, которых я уважал и ценил, почти все, за исключением Вадима Кожинова, были крестьянского происхождения. Николай Тряпкин — из подмосковной деревни Лотошино, Валентин Сорокин — из челябинского села Ивашла, Виктор Боков — из подмосковной деревни Язвицы, Юрий Кузнецов — из станицы Уманьской Краснодарского края, Анатолий Передреев — из поволжского села Старый Сокур, Николай Рубцов — из вологодской Николы, Фёдор Сухов — из нижегородского Красного Осёлка, Иван Переверзин — из якутского посёлка Жатай, Василий Белов — из вологодской Тимонихи, Валентин Распутин — из приангарской Аталанки, Василий Шукшин — из алтайского села Сростки, Виктор Астафьев — из красноярского села Овсянка, Вячеслав Клыков — из курской деревни Мармыжи, Владимир Солоухин — из владимирского села Алепино, Фёдор Абрамов — из пинежской Верколы. Все значительные вологодские поэты — Сергей Викулов, Александр Романов, Виктор Коротаев, Ольга Фокина, Сергей Орлов — вышли из своей деревни или села сначала в Вологду, а потом в Россию. А каково было происхождение “детей XX съезда? Оба деда у Евгения Евтушенко по отцу и по матери были из революционной интеллигенции. О деде Рудольфе Гангнусе Евтушенко писал: “Рудольф Вильгельмович прекрасно говорил по-русски, по-немецки, по-латышски, но, конечно же, был немцем”, он работал учителем в московских школах и писал учебники по математике. В 1938 году был арестован по 58-й статье, но вскоре был освобождён и умер своей смертью. А дед по матери, Ермолай Евтушенко, — из рода польских шляхтичей, после Первой мировой войны сделал выдающуюся военную карьеру: дослужился до заместителя начальника всей артиллерии нашей страны, но сложил свою голову в 1938 году как участник военного заговора. Иногда он, встречаясь с внуком Евгением, пел ему свои любимые революционные песни: “По диким степям Забайкалья.”, “Дубинушку”, “Варшавянку”.
Я сам, работая над этой книгой, не ожидал, сколько талантливых детей русской деревни мне придётся вспомнить, чтобы осознать правдивую картину жизни нашей литературы во второй половине XX и в начале XXI веков. Все они честно отслужили в армии положенное время срочной службы (Анатолий Передреев, Василий Белов, Владимир Крупин, Сергей Поликарпов) или на флоте (Николай Рубцов, Василий Шукшин). В суворовских училищах отучились Олег Михайлов и Анатолий Ланщиков, в Нахимовском был спасён от участи беспризорника военных лет Анатолий Штыров, ставший впоследствии знаменитым командиром подводной лодки, а потом — контр-адмиралом, поэтом и прозаиком. А что же “дети XX съезда”? Насколько мне известно, никто из них — ни Василий Аксёнов, ни Евгений Евтушенко, ни Роберт Рождественский, ни Андрей Вознесенский, ни Иосиф Бродский, ни Виктор Ерофеев, ни Александр Галич, ни многие другие — не попробовал солдатской каши и не узнал, что такое военная присяга. “Шестидесятник” Роберт Рождественский, носивший фамилию отчима, офицера советской армии, на самом деле бывший сыном сотрудника НКВД, поляка по происхождению Петкевича, был назван Робертом в честь одного из самых жестоких партийных руководителей 30-х годов, латыша Роберта Эйхе.
Отец Беллы Ахмадулиной был генералом таможенной службы, подчинявшейся НКВД, а матушка Беллы Ахатовны — штатной переводчицей сначала на знаменитой Лубянке, а потом — в Америке, в Организации Объединённых Наций. Отец Андрея Вознесенского — сын врача и внук священника — вступил в шестнадцать лет во время гражданской войны в партию большевиков, стал секретарём райкома в городе Киржач, подавлял в 1921 году Кронштадтский мятеж, а после гражданской выучился на строителя гидростанций, которые в 30-е годы возводились, как и Беломорканал, руками заключённых под руководством высших чинов НКВД. “Двадцать послевоенных лет, — сообщает автор книги о Вознесенском И. Вирабов, — Андрей Николаевич возглавлял Гидропроект”, был награждён двумя орденами Ленина, двумя орденами Красного Знамени, орденом Красной Звезды и т. д., строил гидростанции на Волге, не раз брал на эти стройки сына и был, естественно, похоронен в знаменитом сталинском пантеоне — на Новодевичьем кладбище, где рядом с ним лежит и его “антисталинист” сын, что вполне естественно: номенклатура — она и на кладбище номенклатура. У крестьянских “неноменклатурных” поэтов память о предках выглядела естественнее и проще: