18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Станислав Куняев – К предательству таинственная страсть... (страница 42)

18
Пока нагайка есть,—

писал Евгений Евтушенко в поэме “Казанский университет”, словно бы продолжая стихи Межирова. Конечно, отец Межирова уже не стоял, как его предки, “со связкой бомб под полой”, и во времена межировского детства в 20-30-е годы он был мирным “сотрудником наркомата”, о котором сын писал: “Трудами измождённый, спокоен, горд и чист, угрюмый, убеждённый великий гуманист”… И всё-таки ноет “шрам жестокий” от удара батожком верхового казака, этакого Гришки Мелихова, “убеждённого” монархиста, чьим призванием было разгонять демонстрации “жидов” и “студентов”. Этого Межиров-младший не пишет. Но это Межиров-старший, взявший неблагозвучный псевдоним и отвергнувший подлинную родовую фамилию, чувствует, как постоянно возникающую фантомную боль. Все эти взаимные столкновения, весь объективный ход истории разделили к середине 30-х годов прошлого века русскую интеллигенцию на два лагеря — либералов и патриотов. Пламя гражданской войны к 1936 году приутихло. А до принятия сталинской конституции оно бушевало не на шутку, о чём свидетельствует стихотворение популярного в те времена поэта:

О СМЕРТИ

Меня застрелит белый офицер не так — так этак. Он, целясь, — не изменится в лице: он очень меток. И на суде произнесет он речь, предельно краток, что больше нечего ему беречь, что нет здесь пряток. Что женщину я у него отбил, что самой лучшей… Что сбились здесь в обнимку три судьбы, — обычный случай. Но он не скажет, заслонив глаза, что — всех красивей — она звалась пятнадцать лет назад его Россией!..

1932

Автор стихотворения — Николай Асеев, о котором в “Википедии” сказано, что он происходит из рода Пинских, и что Асеев — это, скорее всего, тоже псевдоним. Впрочем, это и не так важно. Важно, что он помнил, как отбил красавицу Россию у белого офицера. Но навсегда ли?

Как бы то ни было, но к середине 30-х всё “устаканилось”. Почти все писатели-патриоты вышли из сословия крестьянства или городского простонародья, а “либералы” из среды профессиональных революционеров, партийных журналистов, нэпманов, государственных чиновников 20 — 30-х годов, чекистов, огэпэушников, энкавэдэшников. Одним словом, когда наше поколение к середине 60-х возмужало, своеобразная гражданская не то чтобы война, но распря постепенно разгоралась между детьми “аристократии” и “простонародья”. Естественно, что думающие и талантливые поэты обоих лагерей не могли пройти мимо осмысления своей родословной, что, впрочем, было естественным для русской поэзии Х1Х-ХХ веков, если вспомнить “Мою родословную” Пушкина, “Современников” Некрасова, “Анну Снегину” Есенина и т. д.

А если обратиться к “шестидесятникам-десантникам”, как называл своих друзей Евтушенко, то самое “таинственное” и “революционное” родословное древо было у Александра Петровича Межирова. Из воспоминаний О. Мильмарк. “Видавшая виды родня… Семья Залкиндов жила в Чернигове в доме деда, земского врача. Абсолютно ассимилированная семья, в которой говорили и читали по-русски. Часть детей получили образование в Цюрихе. Равнодушие к быту (а тут ещё и война!) сформировалось у Межирова с детства. Изысканная еда, комфорт — совершенно не культивировались в наших семьях. “Нищенству этого духа / вовеки не изменю”, — приводит О. Мильмарк строку из книги А. М.

Не совсем понятно, как “нищенство духа” и “равнодушие к быту” совмещалось с возможностью учёбы в Цюрихе. Впрочем, учёба в Европе была в ту эпоху модной у местечковых интеллигентов — палач донского казачества Иона Якир учился в Базельском университете, один из создателей ГУЛАГа Яков Раппопорт — в Дерптском университете, Овсей-Герш Аронович Радомысльский (Зиновьев), — в Бернском университете, Нафталий Френкель — заместитель начальника ГУЛАГа Ягоды — получил образование в Германии. Розалия Самойловна Землячка-Залкинд обучалась сначала в Киевском, а потом в Парижском университетах… Словом, почти все крупнейшие “комиссары в пыльных шлемах” и создатели “Архипелага” были людьми весьма образованными.

Из воспоминаний О. Мильмарк.

Моя мама была для двоюродного брата тем самым Читателем, который, по несколько парадоксальному высказыванию Межирова, отличается от Поэта “разве что формально”… Он подарил ей рукописную “Бормотуху” с ликбезовскими замечаниями на полях, например: “Розанов, Леонтьев — поздние славянофилы-националисты, люди гениальные, но морально безумные”. А вот подписанная маме “Бормотуха” из перестроечного “Огонька”: “…на память о тревожной осени и бормотухе бытия земного”. В память врывается звонок Межирова моей маме в те же 90-е годы: “Дусинька! Ты должна бросить всё — больных, Марка, Олечку — и бежать смотреть “Холодное лето 53-го”. Это нельзя пропустить”.

У меня сохранилась черниговская фотография начала 30-х, на которой в нижнем ряду справа маленький Шура Межиров, рядом — младшая сестра Лида, за ней — старшая, моя мама, будущий врач, затем — Гриня, ставший режиссёром (Григорий Залкинд), который был знаменит в 70-е годы в театральной Москве как постановщик “подпольных” спектаклей театра абсурда”.

А дальше в своих воспоминаниях Ольга Мильмарк выдала тайну, которую тщательно скрывала и семья Залкиндов и сам поэт:

“Увы, из нашей же семьи вышла будущая “пламенная революционерка” Розалия Землячка (урождённая Рахель Залкинд). О ней в семье не говорили, наверное, и потому, что помимо многих уничтоженных “врагов революции” на её совести собственный шестнадцатилетний племянник Беня, талантливый скрипач, обвинённый в те “окаянные дни” в контрреволюционной деятельности и приговорённый к расстрелу. Его мать, тётя Ася, двоюродная сестра Землячки, с которой они вместе росли в Чернигове и учились в Цюрихе, отправилась из Чернигова в Москву к сестре, занимавшей высокий пост в правительстве Ленина, в надежде, что та спасёт безвинного юношу, но получила отказ”.

Из воспоминаний О. Мильмарк.

“Из Чернигова часть семьи перебирается в Москву, часть — в Ленинград. В Москве Межировы поселяются в Лебяжьем переулке, в большой коммунальной квартире на первом этаже: “Переулок мой Лебяжий, /лебедь юности моей”.

Евгений Евтушенко в стихотворении, посвящённом Межирову, пророчил: “В переулок Лебяжий вернётся когда-нибудь в бронзе…” (“далее у Евтушенко следует строка, опущенная племянницей Межирова: “автор стихотворения “Коммунисты, вперёд!”. Так что в перестроечное время семье Межировых приходилось скрывать не только родство с “фурией революции”, но и то, что Шура, “поклонник Блока”, является автором эпохального стихотворения). Из воспоминаний О. Мильмарк.

“Почти каждый выходной мы с мамой приходили на Лебяжий, где собиралась вся большая семья и где я, подросток, влюблённый в поэзию, воспринимала молодого Межирова не иначе как молодого Блока. Всем в этом доме заправляла суровая няня Дуня, обожавшая Шуру. Это её увековечил он в классическом “Серпухове”:

Прилетела, сердце раня, Телеграмма из села. Прощай, Дуня, моя няня, — Ты жила и не жила. Паровозов хриплый хохот, Стылых рельс двойная нить. Заворачиваюсь в холод, Уезжаю хоронить.

Это были стихи о России, о крестьянке Дуне, которая вынянчила в двадцатые годы маленького еврейчонка Сашу… Сверхзадачей стихов, вдохновенно написанных, была цель — доказать, что и скромная интеллигентная семья, и выброшенная из деревни ураганом коллективизации молодая крестьянка Дуня жили одной жизнью, ели один хлеб, терпели одни и те же тяготы.

Всё, что знала и умела, Няня делала бегом. И в семье негромкой нашей В годы ранние мои, Пробавлялась той же кашей, Что и каждый член семьи.

Автор жэзээловской книги о Евгении Евтушенко Илья Фаликов, вспоминая эту поэму, пишет:

“Кабы существовала антология великих стихотворений XX века, там среди таких шедевров, как блоковская “Незнакомка”, пастернаковский “Август”, “Враги сожгли родную хату” Исаковского, мартыновский “Прохожий”, стоял бы и “Серпухов”, самые русские стихи Межирова”.

Улавливавший в стихах даже небольшую фальшь Анатолий Передреев, прочитав поэму о няне, обратил внимание на заключительные слова: “Родина моя Россия, няня, Дуня, Евдокия” и холодно заметил: — Россия-няня? Ну, слава Богу, что не домработница… — Он, уроженец саратовской деревни, не знал, что русских нянь-домработниц в нэповских семьях того времени было не счесть. В семье Самойлова была домработница, у которой Дезик, по собственному признанию, учился русскому языку. В семье харьковского коммерсанта Абрама Слуцкого была русская няня, растившая будущего поэта-шестидесятника. В семье писательницы Орловой-Либерзон, жены публициста Л. Копелева, также вела хозяйство русская няня-домработница Арина.

Да и моя 15-летняя мать, чтобы выжить (после смерти отца у бабушки осталось четверо детей), пошла в Калуге в услужение к ювелиру Кусержицкому. Работала в его многодетной семье три года, как говорится, “только за хлеб”.

А Копелев и Орлова, как были, несмотря на репрессии 30-х годов, представителями советской аристократии, так и остались ими. Когда они, лишённые советского гражданства, прибыли в Берлин, их встретил Генрих Белль и повёз в свой дом, поскольку за год до этого Лев Копелев написал Беллю письмо, свидетельствующее о крепкой дисциплине, связывавшей в те времена в одну “мировую антерпризу” (термин композитора Георгия Васильевича Свиридова) всех антисоветчиков и русофобов той эпохи: