18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Станислав Куняев – К предательству таинственная страсть... (страница 32)

18

С горькими мыслями о том, что ни Александр Пушкин, ни Михаил Лермонтов, ни даже ни Михаил Исаковский не сумели убедить и образумить наших “перелётных птиц”, оперившихся во время XX съезда, в том, что слова “мать сыра земля”, “Родина-мать” не случайно возникли и живут в нашем языке с незапамятных времён, что древнеримская поговорка, ставшая европейской, — “где хорошо, там и родина” — не для нас, а для блудных сыновей человечества, как и притча о блудном сыне. Я, прочитав молитву “Отче наш”, лёг спать, и приснился мне в ту ночь вещий сон. Приснилось, что иду я по какому-то бескрайнему полю, а над полем медленно летит облако, снижается, из облака выходит Александр Сергеевич, в цилиндре, с тросточкой, во фраке, словом, такой, каким он всегда рисовал себя на полях рукописей, — и когда я подошёл к нему, он властным движением руки остановил меня и произнёс:

— Твои бывшие друзья не верят в силу слова, а ведь Слово возникло в начале Бытия и Слово было Богом. Они не верят в бессмертие Слова и не помнят моих стихотворений “Пророк” и “Памятник”:

Нет, весь я не умру, душа в заветной лире Мой прах переживёт и тленья убежит. И славен буду я, доколь в подлунном мире Жив будет хоть один пиит.

…Пушкин умолк, и облако опять стало поглощать его, а я в отчаянье закричал: — Александр Сергеевич! А как нам быть, если европейский мир кричит о правах человека на содомитскую жизнь! Ведь Вы сами пали жертвой заговора содомитов! — Пушкин раздвинул руками облако и пожал плечами: — На каждый роток не накинешь платок. Но их жалко. Они не понимают, что “Самостоянье человека” — происходит по Высшей воле, а права на грех им выдаёт князь тьмы. Он ждёт. Но пусть они вспомнят моё стихотворенье, которое я написал незадолго до смерти:

Как с древа сорвался предатель ученик, Диявол прилетел, к лицу его приник, Дхнул жизнь в него, взвился с своей добычей смрадной И бросил труп живой в гортань геенны гладной… Там бесы, радуясь и плеща, на рога Прияли с хохотом всемирного врага И шумно понесли к проклятому владыке, И сатана, привстав, с веселием на лике Лобзанием своим насквозь прожег уста, В предательскую ночь лобзавшие Христа.

Особенно страшно читать в этом стихотворенье словосочетание “труп живой”, которое Лев Николаевич, как я предполагаю, взял у Александра Сергеевича, чтобы назвать им свою трагическую пьесу.

Тема эта неисчерпаема, и мне вспоминается, как я в середине 70-х годов, возвратившись осенью в Иркутск с Нижней Тунгуски из Ербогачена, где охотился и работал до тех пор, пока первые морозы не сковали и озёра и реку, встретился в Иркутске с Валентином Распутиным, с Ростиславом Филипповым, с Вячеславом Шугаевым, наговорился с ними о литературных делах, узнал о том, кто ещё из наших московских “шестидесятников” подписал какие письма, кто собирается валить из России в Израиль, а кто в Вену или в Америку, сел в скорый поезд и покатил с охотничьим рюкзаком, со своими пушными трофеями, со своей ижевской двустволкой на Запад… А по дороге, проезжая через свой уже родной Тайшет, через Красноярск и Новосибирск, с которыми я тоже породнился во время сибирской жизни, подвёл черту под чувствами и переживаниями той осени в стихотворении, которое впоследствии определило если не всё, то многое в моей жизни. Эпиграф к этому стихотворению, названному мной “Родная земля”, я взял у Анны Ахматовой: “И ложимся в неё, и становимся ею, от того и зовём так свободно своею”. Слава Богу, что Анна Андреевна, забыв о своих любовных победах и поражениях, вспомнила однажды о величественном обряде окончательного воссоединения каждого русского человека со своей родиной и подарила мне этот эпиграф…

Когда-то племя бросило отчизну, Её пустыни, реки и холмы, Чтобы о ней, желанной, править тризну, О ней глядеть несбыточные сны. Но что же делать, если не хватило У предков силы родину спасти Иль мужества со славой лечь в могилы, Иную жизнь в легендах обрести? Кто виноват, что не ушли в подполье В печальном приснопамятном году, Что, зубы стиснув, не перемололи, Как наша Русь монгольскую орду? Кто виноват, что в мелких униженьях Как тяжкий сон тянулись времена, Что на изобретеньях и прозреньях Тень первобытной слабости видна? И нас без вас, и вас без нас убудет, Но, отвергая всех сомнений рать, Я так скажу: что быть должно — да будет, Вам есть где жить, а нам — где умирать…

Последняя строка этого стихотворения вольно или невольно, но перекликается с пушкинской любовью “к отеческим гробам”.

Я написал его на одном выдохе и лишь с годами, постепенно осмыслил его значение… Действительно, где жили и где упокоились большинство “детей Арбата”? Анатолий Кузнецов в Лондоне на Хайгетском кладбище недалеко от Бориса Березовского, Сергей Довлатов на еврейском кладбище где-то возле Нью-Джерси, Давид Самойлов в эстонской земле, Александр ГаличГинзбург в Париже на Сент-Женевьев-де-Буа там же, где лежит Виктор Некрасов, Фридрих Горенштейн на старом берлинском еврейском погосте, Михаил Дёмин-Трифонов на одном из парижских кладбищ, Иосиф Бродский после долгих мытарств, которых удостоился его прах, нашёл приют неподалёку от Венеции на острове Сен Микеле… Пётр Вегин, как и Наум Коржавин, захоронены где-то в Америке и поскольку так и не стали знаменитыми, то вскоре место их упокоения навсегда забудется. Будут помнить разве что самые близкие. Повезло Евгению Евтушенко и Александру Межирову. Им выпала доля лечь в родную переделкинскую землю.

Да, не всем моим друзьям посчастливилось вернуться в города и веси, где они родились, но то что они упокоились в ставшей родной для них Москве — это уже счастье. “На московских изогнутых улицах умереть, знать, судил мне Бог”, — предчувствовал свою судьбу Сергей Есенин. И не только он один. На наших московских погостах лежат Ярослав Смеляков и Георгий Свиридов, Анатолий Передреев и Вадим Кожинов, Юрий Кузнецов и Владимир Цыбин, Юрий Селезнёв и Михаил Алексеев. За кольцевой дорогой в подмосковной земле покоятся Василий Розанов и Константин Леонтьев, Леонид Бородин и Николай Тряпкин, Борис Пастернак и Виктор Боков. По крайней мере их, незабвенных, в отличие от граждан мира можно навестить и в годовщину их рождения или смерти, в Родительскую субботу и в пасхальные дни, обтереть фотографии, выпить на помин души стопку-другую, прочитать молитву и вспомнить о том, что для Бога мёртвых нет…

На фоне визга и проклятий по адресу родины и русского народа, до сих пор несущихся, по словам Лосева, из уст “озлобленной шпаны”, как благородно, честно и бескорыстно звучат слова Леонида Бородина, отсидевшего подобно Лосеву в советском ГУЛАГе почти семь лет и незадолго до смерти в книге воспоминаний “Без выбора” великодушно и беззлобно попрощавшегося с жизнью и родиной:

“О себе же с честной уверенностью могу сказать, что мне повезло, выпало счастье в годы бед и испытаний, личных и народных, ни в словах, не в мыслях не оскверниться проклятием Родины. И да простится мне, если я этим счастьем немного погоржусь…”.

Я тоже невольно погоржусь одной страничкой из мемуаров того же Леонида Ивановича Бородина, которого в 60-80-х годах я лично не знал, и с которым познакомился лишь в 90-м. Но мне выпало счастье странным образом поддержать его во время заключения в мордовском лагере, о чём он сам написал с печальной искренностью в книге воспоминаний “Без выбора”:

“Замечал я за хорошими поэтами одно свойство: то ли не ценить, то ли не понимать глубинного смысла иной, будто бы походя вставленной в стих строки. Больше десяти лет назад прочитал я у С. Куняева такую вот строку: “Чем ближе ночь, тем Родина дороже”.

Думаю, нынче он её сам не помнит. А я чем старее становлюсь, тем чаще по поводу и без такового строка эта всплывает в памяти… Она даже будто вообще не в памяти, а во мне самом. Будто мной придумана и переживается как нечто глубоко личное и собственное. <…>

Кто-то из немногих моих литературных критиков, кажется Лев Аннинский, не то в похвалу, не то в порицание уличал меня в романтизме. В действительности переход от романтизма к сентиментальности столь малозаметен, что порой, мне кажется, их даже можно перепутать. Ведь что есть в сути литературный романтизм? Попытка через некое, видимое как возвышенное, уйти от реальности. Но не бывает ухода без возврата, только возврат этот свершается как бы спиной к реальности, а тоскующими глазами всё туда же — в несвершённое, несостоявшееся, а иногда и разоблачённое и обличённое в пустомыслии “романтическом”, за которым, как оказывается со временем, с самого начала не числилось никакого содержания вообще, кроме, как бы сказал экзистенциалист, пустой интенции души…

Но как же, оказывается, порой дорога нам эта самая душевная интенция! Столь дорога, что, глядишь, и капают литературные слезинки на сухой лист бумаги, и бумага оттого нежнеет, а бумажная нежность — это уже и есть миазм литературного сентиментализма.

Знаю, литературовед-профессионал назовёт сии рассуждения дилетантскими… Ну а кто я, собственно?..

Только пусть он, профессионал, разъяснит мне при этом, отчего куняевская строчка, та самая — “Чем ближе ночь (моя ночь), тем Родина дороже”, — почему она мучает меня в бессоннице, почему сотни, тысячи прекрасных литературных строк, сопровождавших меня по жизни, каковой, если откровенно, никому не пожелаю, почему эти строки, из памяти не исчезнув, большей частью как бы пребывают в “запасниках”, а эта вот, и не пушкинская, не тютчевская, не гумилёвская, — почему она…”