Станислав Куняев – К предательству таинственная страсть... (страница 23)
“Пора убрать исторический мусор с площадей. В этой области у нас накопилось немало курьезов. Ещё в прошлом году в Киеве стоял (а может быть, скорее всего, и по сей день стоит) чугунный “святой” князь Владимир.
В Москве напротив мавзолея Ленина и не думают убираться восвояси “гражданин Минин и князь Пожарский” — представители боярско-торгового союза, заключённого 318 лет тому назад на предмет удушенья крестьянской войны. Скажут: мелочь, пустяки, ничему не мешают эти куклы, однако почему-то всякая революция при всём том, что у неё были дела поважнее, всегда начинается с разрушения памятников. Это вопрос революционной символики, и её надо строить планово, рационально. Уцелел ряд монументов, при идеологической одиозности не имеющих никакой художественной ценности или вовсе безобразных — ложно классический мартосовский “Минин-Пожарский”, микешинская тумба Екатерина II, немало других, истуканов, уцелевших по лицу СССР (если не ошибаюсь, в Новгороде как ни в чём не бывало стоит художественный и политически оскорбительный микешинский же памятник 1000-летию России) — все эти тонны цветного и чёрного металла давно просятся в утильсырье. Если сама площадь “требует” монумента, то почему бы с фальконетовского Петра I не сцарапать надпись “Петру Первому — Екатерина Вторая”, и останется безобидно украшающий плац, никому не известный стереотипный “Римский всадник” и т. д. Улицы, площади — не музеи, они должны быть всецело нашими”.
Это отрывок из статьи известного марксистского критика тех времён В. Блюма, опубликованной в газете “Вечерняя Москва” в 1930 году.
Обратим внимание, что в своём призыве к тотальному разрушению памятников русской истории и культуры нигилист тридцатых годов, в сущности, покушается на наследие Пушкина. Ведь все монументы и реалии, недостойные, по его мнению, существования в новую эру, — это герои пушкинского мира. Владимир Святой, отождествляющийся в русском былинном эпосе с Владимиром Красное Солнышко, — персонаж из “Руслана и Людмилы”; на фоне имён Минина и Пожарского развивается действие “Бориса Годунова”, вспомним мысль Пушкина о том, что “имена Минина и Ломоносова вдвоём перевесят, может быть, все наши старинные родословные”; “микешинская тумба” Екатерина II — действующее лицо “Капитанской дочки”; ну, а о “Медном всаднике” и говорить нечего… Словом, покушаясь на русскую историю, пигмей тридцатых годов покушался на Пушкина так, как ещё никто не покушался на него. Скепсис современников в конце жизни поэта, критика Писарева, невежественные призывы футуристов или догматические рассуждения Луначарского рядом с этой тотальной программой выглядят безобидным детским лепетом.
Но грянул 1937 год — столетие со дня смерти Пушкина, ставшее и государственным, и общенародным праздником, и мечты Блюма о разрушении Пушкинского мира окончательно развеялись. В 1937 году множество городов и посёлков получили имя поэта, по всему пространству Советского Союза возникло множество улиц, домов культуры, парков имени Пушкина. Было издано Полное академическое собрание его сочинений, со страниц советской прессы целый год не сходило его имя, дети в школах наизусть учили его стихи, повсюду целый год проходили вечера памяти поэта.
А что же делал в это время идеолог борьбы с историческим наследием России В. Блюм, в своё время приложивший много усилий, чтобы не допустить на сцену МХАТа пьесу М. Булгакова “Дни Турбиных”, которую он назвал “сплошной апологией белогвардейцев”? Он с ужасом видел, что на экраны страны вышли фильмы “Пётр I”, “Александр Невский”, а на сценах были поставлены опера “Иван Сусанин”, пьеса “Богдан Хмельницкий”, что страна от интернационализма поворачивала не просто к патриотизму, но к “русскому великодержавному шовинизму”. И Блюм садится писать письмо Иосифу Сталину.
“Москва. 31.1.39 год.
Глубокоуважаемый Иосиф Виссарионович!
Люди нашего с Вами поколения воспитались в обстановке борьбы за интернациональные идеи — и мы не можем питать вражды к расе, к народам: мы всегда будем считать “своими” Мицкевича, Гейне, немецкого рабочего <…> бить врага фашиста мы будем отнюдь не его оружием (расизмом), а оружием гораздо лучшим — интернациональным социализмом… Всесоюзный Комитет по делам искусств берёт ставку на всякий “антипольский” и “антигерманский” материал <…> несмотря на то, что мы видели антигерманский характер нашей белогвардейской контрреволюции”.
Полностью пересказывать это письмо — дело неблагодарное, и Сталин, конечно же, не ответил “члену партии с июля 1917 года”. Товарищ Блюм был вызван на беседу в ведомство Жданова, которое констатировало, что “В. Блюм считает, что идёт пропаганда расизма и национализма в ущерб интернационализму, что “исторический Богдан Хмельницкий подавлял крестьянские восстания и являлся организатором еврейских погромов… В. Блюм недоумевает, почему сейчас так много идёт разговоров о силе русского оружия, которое служило в прошлом средством закабаления и угнетения других народов <…> В отделе пропаганды ЦК ВКП(б) В. Блюму было указано на ошибочность его теоретических положений <…> С этими указаниями В. Блюм не согласился…”Ну, не согласился, и ладно. Главное в том, что беседа была проведена и что письмо к тов. Сталину стало последним сочинением не понимавшего, “какое время на дворе”, еврея-интернационалиста, искренне не любившего мир исторической России, мир Александра Пушкина. Возможно, что В. Блюм стал “жертвой незаконных политических репрессий”. Но логика истории той эпохи была такова, что количество блюмов, ратовавших за дружбу с “немецкими рабочими”, после 1937 года значительно сократилось, что помогло нам выиграть войну и не сдать врагу город, построенный по воле Петра Великого, сидящего со времён Екатерины Великой на “бронзовом коне”, столь ненавистном В. Блюму и Е. Евтушенко и столь дорогом сердцу Александра Пушкина:
Всадник и конь — это, по Пушкину, единое целое, как у Фальконе, и это целое называется в роковые времена “единством власти и народа”.
А что же при такой власти происходит с тёзкой Евтушенко чиновником Евгением из “Медного всадника”? Что случилось с его бунтом, которому вторит наш Евгений, проклинающий Медного всадника за то, что у его коня “окровавлены копыта”, за то, что его “под уздцы не сдержать”… И он бросает в лицо бронзовому всаднику: “Динамита в проклятое медное брюхо ему”… Но из этого бунта у нашего Евгения тоже ничего не получается, он тоже “бежать пустился” и добежал аж до Америки. И если пушкинского Евгения похоронили на пустынном острове: “Нашли безумца моего // и тут же хладный труп его // похоронили ради Бога”, — то прах его тёзки, нашего “пушкинианца”, как он сам себя аттестовал, упокоился тоже на своеобразном острове — в патриархальном сталинском Переделкино. Е. Е. так и не успел сказать Путину: “Добро, строитель чудотворный!” А бессмертному красавцу-коню, на котором гарцевали и Вещий Олег, и монах Пересвет, и “властелин судьбы” Пётр, и командир Первой конной Семён Будённый, и маршал Георгий Жуков на параде Победы, “бедный безумец” Евгений жаждал “разорвать брюхо динамитом!” А ведь из этой же конской породы были “кони НКВД”, изображённые мной в стихотворении “Очень давнее воспоминание”, которое Евгений Александрович не смог не напечатать в своей антологии “Строфы века”… За что я ему благодарен, хотя он в предисловии к этой публикации не удержался и упрекнул меня за то, что, любуясь “конями НКВД”, я вольно или невольно, но прославляю силу государства, то есть “медного всадника”.
В его поэме “Непрядва” русские князья, прислушиваясь к знамениям природы в ночь перед Куликовской битвой, печалятся о том, что им слышится плач не только русских, но и ордынских матерей. С такими фальшивыми чувствами нечего выходить на смертный бой. “Нет чужеземцев — есть земляне”, — вещает Е. Е. Да все мы земляне. Но когда одни “земляне” порабощают других, они называются “чужеземцами” и “врагами”.
Однако наши “шестидесятники”-либералы, надо отдать им должное, в отличие от Евтушенко, не раз обращались к Пушкину. Белла Ахмадулина писала о том, что Пушкин “смеялся и озорничал”. И это правда. Андрей Вознесенский благоговел перед тенью Анны Керн: “Ах, как она совершила // его на глазах у всех — // Россию завороживший // смертельный грех” (наверное, он хотел сказать “смертный”? — Ст. К.). Да и сам Евтушенко, видимо, позабыв, что он призывал взорвать при помощи динамита “бронзовое брюхо коня”, поклялся, что он любит не просто Россию, а “её Пушкина, Стеньку и её Ильича”… Но все обращения детей XX съезда к Пушкину выглядят пустословными и мелкими рядом со стихотворением “нашего шестидесятника” Анатолия Передреева “Дни Пушкина”, написанного в 1984 году к 185-й годовщине со дня рождения Александра Сергеевича: