Станислав Гагарин – Разум океана. Возвращение в Итаку (страница 62)
— Вспомнил, — прошептал я, удивляясь тому, что еще в состоянии шевельнуть губами и слышать собственный голос. — Вспомнил… Пластинка, да, пластинка. Снегирев и этот, как его… Да вспомнил Зайцев…
Я увидел пред собой маленький черный круг с голубой сердцевиной. Он выплыл передо мной и стал кружиться, сначала медленно, словно нехотя, потом все убыстряя и убыстряя свое движение. И вот глазам моим уже больно смотреть на вращающийся круг с голубой сердцевиной. Он крутится, крутится, а в ушах раздаются бухающие удары и голос актера: «Митральные пороки сердца! Митральные пороки сердца!» И следом шелестит. «Оконч. Оконч. Оконч…»
Я попытался взмахнуть рукой, чтобы прогнать назойливый круг, но рука не подчинилась, и мне стало страшно…
Чувство страха усилилось, я понял вдруг, что боюсь умереть. Это было мучительное состояние — страх смерти… Последним усилием воли я заставил себя спуститься по лестнице и, прижав руку к сердцу, будто удерживая его в груди, на ватных, отказывающих мне ногах двинулся к выходу из барака.
Осилив десяток ступеней, я привалился плечом к стене и подумал, что так и останусь здесь навсегда. Эта мысль подстегнула меня, и я задвигал непослушными ногами.
Вот и порог. Я перетащился через него, увидел луну и звездное небо. И резкая очерченность линий окружающих предметов причинила мне физическую боль. Неожиданно я понял, что вижу все это в последний раз. Страх приближающейся смерти утопил меня, мне хотелось крикнуть, но я уже не принадлежал ни себе, ни этому миру, я почувствовал, как стремительно несется ко мне земля…
Потом узнал, что меня подобрали лежащим без сознания у дверей барака.
Помятого мною Желтяка определили в санчасть, а меня по приказу начальника колонии отправили в одиночку на десять суток строгого ареста.
Итак, на второй день моего пребывания в штрафном изоляторе меня посетил начальник нашего отряда, майор Загладин. Игнатии Кузьмич вошел в камеру, я поднялся ему навстречу, он остановился, рассматривая меня, потом вздохнул и показал рукой на койку, садись, мол, голубчик…
Он не произнес ни слова, я тоже молчал, так и сидели мы рядом на койке молча, я не выдержал и спросил:
— Ругать будете, да?
Слова эти прозвучали по-мальчишески, и Загладим усмехнулся:
— Ругать, ругать… Эта мера на дураков рассчитана. Мыслящий человек не нуждается в брани. Ведь если он преступил черту, то сам себя и осудит. Иной раз не преступил еще, только собирается, а уже осудил, потому как видит, на что идет и что ожидает его за чертой. Смекаешь, о чем говорю? Так что ругать тебя ни надобности, ни желания не имею. Тем более все мне понятно. Кроме одного…
— Это вы о чем?
— Почему ко мне не пришел? Глядишь, нашли бы выход.
— Так подскажите его сейчас…
— Уже не требуется. Ты выкарабкался сам, Волков, с рубцом на сердце, а выкарабкался… Не боюсь за тебя теперь… Разве не так?
— Наверняка так. Я все напасти перебрал, полный набор, хуже не бывает…
— Бывает, Капитан, и хуже бывает. Вот ты говоришь, что не виноват в гибели своих товарищей, а сидишь здесь… Обидно, конечно. Ну, тут стечение обстоятельств, обратившихся против тебя. Страшная эта штука — стечение обстоятельств… Но попробуй представить себе, в том, что они погибли, есть и твоя вина… Пусть не прямая — косвенная, но объективно ты виноват в их смерти. Боюсь, что это хуже…
— Представить нелегко, но я согласен: хуже…
— Ты можешь оставаться на свободе и казнить себя всю жизнь. Никто не может наказать человека страшнее, нежели он сам наказывает себя. Вот послушай, Волков, возможно, и пригодится.
Во время войны я был заброшен с группой товарищей в немецкий тыл. Нам предстояло выручить нашего крупного разведчика, доверху набитого важными сведениями и случайно попавшего в лапы гестаповцев вместе с несколькими партизанами. Одетые в эсэсовскую форму, мы — я и еще четверо моих товарищей — появились на площади белорусского городка, оккупированного фашистами. На площади стояла большая толпа местных жителей, согнанных карателями на публичную казнь. Общая виселица, с перекладины которой свешивались девять петель, возвышалась над головами окружавших ее солдат охраны, над женщинами и стариками.
В кармане у меня лежал приказ начальника гестапо о передаче мне разведчика, числившегося у немцев рядовым партизаном по фамилии Лисицын. Остальных должны были выручить парни из партизанского отряда, с которым мы установили связь и действовали сообща…
Мы подъехали в крытой машине, я подошел к офицеру, руководившему расправой над патриотами, представился и протянул приказ. Он ознакомился с ним, проверил мои документы, сделал охране знак рукой, и Лисицына — им оказался третий справа — свели с эшафота. Оставалось дать офицеру расписку, посадить нашего человека в машину и умчаться из города туда, куда ночью за нами должен был прийти самолет.
Но…
Неожиданно из толпы вырвалась женщина, сбила с ног преградившего ей дорогу солдата и с криком «Игнат!» бросилась ко мне. Увидев ее, я похолодел… Женщина протянула руки, чтобы обхватить меня, а я со словами «Руссише швайн!» сильно толкнул ее. Она упала в грязь. Подскочили солдаты и поволокли ее в сторону. Но от офицера, видимо, не укрылось мое короткое замешательство. Он положил руку на кобуру пистолета, остановил меня жестом и снова развернул приказ. Бумага была липовой, и медлить было нельзя. Я тут же всадил в эсэсовца пулю и бросился к машине. Ребята втолкнули Лисицына в кузов и прямо оттуда открыли огонь по ошеломленным солдатам. Толпа расступилась, машина рванулась с площади. Я видел, как стали прыгать с помоста приговоренные к смерти партизаны, и услышал справа стрельбу и крики «Ура!»
Это вступил в дело местный партизанский отряд. Все шло пока хорошо, но на выходе из города дорогу нашей машине преградил немецкий бронетранспортер. Мы выскочили под пулеметным огнем и стали пробиваться к лесу. Лисицын держался рядом со мной. Товарищи позади прикрывали нас. Вдвоем мы достигли кромки леса, позади все еще слышалась перестрелка. И тут человек, ради которого мы рисковали, напоролся на мину. Вот и стечение обстоятельств… Я был неподалеку, и взрывом меня контузило.
Не помню, как очутился я в партизанском отряде. Ребята говорили, что я повстречался им километров за десять от города, бредущий среди зарослей в изорванном немецком мундире, босой и матерящийся на весь лес на чистом русском языке. Меня опознали парни, бывшие на площади, они стояли среди жителей и видели, как я стрелял в офицера. Потом партизаны связались с Большой землей и отправили меня в Москву…
— А женщина? — спросил я.
Загладин не ответил. Минуту-другую смотрел он прямо перед собой невидящими глазами и вздрогнул, когда я повторил вопрос.
— Женщина, — сказал он. — Это была моя жена, Волков. Она не успела эвакуироваться с дочерью на восток, и я не знал о них ничего с лета сорок первого года.
— Но почему же она?… — начал я.
— Не знаю. Потом побывал в том городе снова, расспрашивал… Сказали, что после нашего налета жена попала в гестапо. Ее долго допрашивали, пытали и расстреляли за городом с группой других заключенных. Сейчас там братская могила.
— А что было с вами?
— Обо всем случившемся я доложил начальству. В рапорте написал: объективно считаю себя виновником срыва операции… Если б не опознала меня жена… Главное, я не доставил Лисицына. Начальство возлагало на него серьезные надежды. А товарищи мои погибли. Троих застрелили, четвертый оставил последнюю пулю себе. А я живу, Волков, живу до сих пор…
— Но вы не могли ведь знать, что ваша жена…
— Не мог. Но так или иначе я виноват в гибели своих товарищей. Понимаешь, Волков, погибли-то они из-за меня…
Он замолчал, потом поднялся:
— Хотели снять тебя со старших дневальных, но я убедил оставить… Будет как прежде. А за фокус свой десяток деньков отсиди, прочувствуй, Волков, тебе не вредно, и отдохнешь от барака в одиночке. Еды хватает?
— Вполне. Спасибо, Игнатий Кузьмич.
— Ладно уж. Вот курево возьми, я скажу, чтоб разрешили подымить…
Он вынул из кармана пачку «Беломора», добавил к ней спички и протянул мне.
— Выйдешь — потолкуем еще. Ну, будь здоров.
Когда он ушел, объявили прогулку, и на маленьком пятачке перед шизо, где разминались штрафники, я с удовольствием затянулся загладинской беломориной.
Таков был наш мир. А в другом, существовавшем с нашим параллельно, остались Галка и Решевскпй, и я стал о них думать, как об обитателях четвертого измерения. Это позволило мне жить дальше. И был там еще Мирончук, вместе с другими он продолжал бороться за меня, и через восемь месяцев после описанных событий я получил от него письмо:
«Спешу сообщить, — писал Юрий Федорович, — что дело наше, кажется, продвинулось и близко к завершению. Как я тебе уже писал, во время поездки на Острова я побывал в нашем посольстве, рассказал твою историю и попросил изыскать возможности добыть свидетельские показания в твою пользу, вообще разобраться с этим делом. Конечно, сообщил имена и координаты твоих друзей в Бриссене — доктора Флэннегена, Джойс и ее жениха Питера Абрахамсена — с тем, чтобы можно было опереться на них в случае чего. Разумеется, я сам бы незамедлительно отправился в Бриссен и вытряс бы из этого Коллинза душу, но ты понимаешь, что это невозможно. Как бы там ни было, нам обещали помочь. Сегодня мне стало известно, что они-таки раздобыли доказательства тому, что в ту ночь жители островов слышали сильный взрыв… Теперь мы готовим ходатайство прокурору с просьбой о пересмотре дела по вновь открывшимся обстоятельствам. Конечно, на это уйдет какое-то время, но будь молодцом, держись…»