Солженицын Александр – Матрёнин двор. Рассказы (страница 2)
Жестокий реализм выпавших на его долю Лубянки и Бутырки, специальных и пересыльных тюрем от Москвы и Куйбышева до Омска и Павлодара, лагерей общего и особого режима от подмосковного Нового Иерусалима до Экибастуза, был таков, что существование писателя в них никак не предусматривалось. За найденный при обыске блокнот со стихами или рассказами можно было схлопотать второй срок. Путь писателя Солженицына в зоне начинался – с запойного сочинительства, которое, не имея выхода на бумагу, приговаривалось к немоте и загонялось в память. Но оно же стало могучей духовной защитой, ибо превращало каторгу в объект зоркого художественного наблюдения. Зэк, терпевший безмерные лишения, преображался в хроникёра-нелегала, который упорно копит впечатления, запоминает и, когда повезёт, тайно записывает. И Солженицын сложит гимн памяти – единственной надежной
Запретная литературная работа щедро вознаграждала сочинителя: в понурой колонне, под крики автоматчиков и лай собак, он испытывал такой напор мыслей и образов, будто его подымало над всеми и несло по воздуху; он запоминал километры стихотворных строк, тренируя память с помощью спичек и чёток; его обыскивали, «считали», гнали по степи, а он видел сцену сочиняемой пьесы, театральные декорации, цвет занавесов и каждый переход актеров. В такие минуты он был свободен и счастлив – будто совершил удачный побег.
Спустя много лет Солженицын скажет: «Я стал достоверным летописцем лагерной жизни». Первые же лагпункты дали материал для пьес и стихотворений; опыт «шарашки» – спецтюрьмы в подмосковном Марфино, куда его взяли как математика, – воплотился в сюжет и образы романа «В круге первом». Здесь, на «райском острове», где разрабатывалась секретная телефония, Солженицын встретил образованных сокамерников, получил доступ к книгам и впервые смог записать итоги своих писательских впечатлений. Однако после трёх «шарашечных» лет пришлось решать: оставаться со спецматематикой и «милым благополучием» сытой неволи или дать своей душе полную свободу на «общих работах».
С бесстрашием человека, которому ведомы знаки судьбы, он выбрал этап и лагерную тачку.
И вот Северный Казахстан, Экибастузский лагерь особого режима. Подъём в пять утра – под звон ударов молотка об рельс у штабного барака; полотняные лоскуты с номером Щ-232, нашитые на телогрейку, шапку и ватные брюки; хлебная пайка, жидкая каша, баланда из капустных листьев и мелкой рыбки; обыски до нижней рубахи на лютом морозе; арестантская «молитва»: «Шаг вправо, шаг влево – считается побег, конвой открывает огонь без предупреждения»; два разрешённых письма в год; кирка, мастерок, цемент, кирпичи, норма и смена – десять часов, а с конвойным перегоном все тринадцать, от темна до темна.
Здесь, на шестом году заключения, Солженицын получил рабочую специальность каменщика, побывал и литейщиком. «Именно с того дня, когда я сознательно опустился на дно и ощутил его прочно под ногами, – это общее, твёрдое, кремнистое дно, – начались самые важные годы моей жизни, придавшие окончательные черты характеру. Теперь как бы уже ни изменялась вверх и вниз моя жизнь, я верен взглядам и привычкам, выработанным там», – признается он много лет спустя в национальном эпосе «Архипелаг ГУЛаг». На «общих работах» он испытал странные минуты любования удачно выложенной стеной, ощутил весёлый азарт от разбивания старого чугуна кувалдой и понял, что увлечение даже и принудительным трудом есть отстояние самого себя.
Был декабрь 1950-го, и в один бесконечный лагерный морозный день, когда он, как обычно, вместе с напарником таскал носилки, пришла мысль: описать и эту жизнь, и эту зону – одним днём. Один день одного среднего, ничем не примечательного работяги, с номерами на шапке и одежде, от утра и до ночи. И не надо нагнетать кошмары и ужасы, не надо, чтоб этот день был каким-то особенным, напротив – именно рядовым, из которых складываются годы. И всё станет ясно. Этот замысел остался в душе и памяти писателя на целых девять лет.
Но прежде чем взяться за однодневную историю отдельного зэка, Солженицыну предстояло пережить раковую опухоль, операцию, смертельный диагноз и невероятное, подобное чуду, исцеление (позже эти события отразятся в повести «Раковый корпус»). Вместе с выздоровлением появилась уверенность, что возвращённая жизнь имеет некую цель, специальное задание, – и теперь его следовало выполнить, а чудо – отработать.
После Экибастуза и Кок-Терекской ссылки с ее уникальным опытом учительства и писательства, после года работы в сельской школе под Владимиром и двух лет в школе рязанской и наступило время «Одного дня…». В то урожайное, поистине
Сперва рассказ носил название «Щ-854» – этот номер был выведен чёрной краской на лоскутах, нашитых на казённое обмундирование Ивана Денисовича Шухова, главного героя. В воображении писателя теснились десятки и сотни товарищей по заключению, которых он знал доподлинно, но неожиданно и неизвестно почему «незаконный прототип» выдвинулся на первый план. Даже сама фамилия – Шухов – «влезла» в рассказ без всякого выбора. Так звали милого пожилого солдата из подразделения комбата Солженицына: солдат не был в плену (как герой рассказа), никогда не сидел, и комбат даже не предполагал, что когда-нибудь станет о нём писать. Между тем вместе с фамилией в рассказ вошло лицо реального Шухова, его речь, характер, повадки. Лишь лагерная биография досталась Ивану Денисовичу от «пленников», получивших сроки, а лагерная профессия каменщика – от автора.
С самого начала работы над «Щ-854» Солженицын понимал, что его героем должен быть рядовой зэк, которому обычно выпадает тяжёлый, чёрный труд. У работяги, который до войны был колхозником, а на войне солдатом, никаких шансов устроиться на лёгкие хлеба где-нибудь при столовой или в конторе нету, как нет у него и привычки образованного человека к умственным занятиям. За колючей проволокой Шухов живёт –
Следуя за своим героем
Рассказ был закончен, перепечатан – но, как и всё прежде написанное, отправлен в стол. Ибо для литературы, которая в начале 1960-х заполняла толстые журналы, альманахи, книжные издания и собрания сочинений, писателя Солженицына не существовало. Он и сам был уверен, что никогда при жизни не увидит в печати ни одной своей строки, и даже близким знакомым не решался дать прочесть что-либо, боясь разглашения. Ведь именно эта нерушимая тайна была условием свободного, бесцензурного письма – а на воле, как в чужеземном плену, его родными были только зэки. Самые близкие из них считали, что публикация рукописей грозит гибелью, что надо таиться до конца – провал конспирации приведёт к провалу всей жизни и работы.
Так случилось, что литературно чутких людей среди товарищей-зэков не было. И Солженицына стало тяготить писательское подполье, длившееся уже второй десяток лет. Он нуждался в развитых, опытных читателях, которые могли бы оценить его труд по критериям искусства, а не только с точки зрения лагерных подробностей. Впервые за много лет он ощутил тупиковую безысходность своего творческого одиночества, в котором находился, как в заключении. Шло лето 1960 года; рассказ об Иване Денисовиче уже год лежал без движения, и автор чувствовал, что взаперти ему не хватает воздуха.
И тогда он решился – приоткрыть двери. Рассказ в машинописных копиях был пущен в «самиздат», в узкий круг семейных знакомых, с непредсказуемыми последствиями. Но результат от чтения «Щ-854» превзошёл все ожидания. И вскоре образовался маленький союз друзей, где с бурным успехом одна за другой читались и обсуждались его вещи. Эта скромная слава дала автору уверенность, что, может быть, его сочинения будут приняты и