реклама
Бургер менюБургер меню

Софья Толстая – Дневники 1862–1910 (страница 60)

18

Получила письмо Саши и обрадовалась ему. Левочка мне не пишет, он меня как будто игнорирует, и мне это больно. Вообще нынче очень именито в доме; я и людей угощала, делала им пирог, гуся, чай с кренделями, и они очень все довольны. Вечером пришли дядя Костя, Алексей Маклаков, Танеев, Померанцев, [репетитор Миши] Курсинский; потом разные товарищи Миши – Голицын, Бутенев, Дьяков, Данилевские, Лопухин. Пели хором, прыгали, боролись, ели, пили; дядя Костя просил Сергея Ивановича играть – я не решалась, – и он опять сыграл свою симфонию. С музыкой Сергея Ивановича то, что бывает с некоторыми людьми: чем больше их знаешь, тем больше любишь. Я, слушая в третий раз его симфонию, открываю в ней всё новые красоты, и это очень интересно.

Была у тетеньки Веры Александровны [Шидловской]. Она именинница, лежит в гриппе в постели и совершенно одна. Ее внучка, Вера Северцева, пока при ней, но уезжает. Поучительно видеть, как, народив одиннадцать детей, остаешься одна на свете. К этому надо быть готовой и не роптать.

Сегодня немного читала, немного играла, покупала на рынке грибы; вообще пусто и бесплодно провела день.

18 сентября. Встала поздно, села играть на фортепьяно. Усердно учила двухголосную инвенцию Баха. Очень трудно. Потом, когда дождь перестал, пошла к зубному врачу и на фабрику Гюбнера покупать бумазей. Встретила совершенно неожиданно Сергея Ивановича. С первого взгляда я его не узнала, потом очень удивилась. Судьба со мной всегда играет в такие проделки. Он шел гулять к Девичьему монастырю, и я, разговорившись, прошла с ним до конки. На фабрику не попала, но к зубному врачу не опоздала. Сегодня он мне, кажется, устроил зубы совсем хорошо. Сергею Ивановичу напрасно рассказала о том, как хотела лишить себя жизни, замерзнув на Воробьевых горах. О причине и подробностях я, конечно, умолчала. Но острые и больные воспоминания вызвали потребность высказаться.

Против клиник поставили памятник Пирогову. Безобразнейшее произведение искусства! Со всех сторон фигура сделана безобразно, не художественно.

Вернувшись домой, обедала с Мишей, потом играла на фортепьяно четыре часа сряду и очень устала. Пришел Миша с Бутеневым; Миша сел уроки готовить, я вышивать метки, а Бутенев мне читал, заикаясь, французские «Pensees et maximes» [Сегюра] вслух. Получила телеграмму поздравительную, запоздавшую, от своей семьи.

Минутами меня тянет в Ясную; но как вспомню все сложности и трудности нашей семейной жизни, опять не хочется ехать, а так бы сидела в тишине, одна, как сейчас. Одни чуждые посетители уж достаточны, чтоб не желать жить в Ясной.

19 сентября. Талантливый человек всё понимание и чуткость душевную вкладывает в свои произведения, а к жизни относится вяло и равнодушно. Вчера вникала в романсы Сергея Ивановича. Их у меня теперь много. Музыка этих романсов соответствует не только настроению, но даже почти каждому слову (и какая сильная местами), а вместе с тем его, Сергея Ивановича, характер и стиль выдержаны вполне; я его музыку узнаю везде теперь.

В жизни же он такой спокойно-несообщительный, не выражающий никаких чувств, редко высказывающий мысли свои и всегда на вид равнодушный ко всему и ко всем.

А мой еще гораздо, несравненно более талантливый муж! Какое удивительное понимание в его писаниях психологической жизни людей и какое непонимание и равнодушие к жизни самых близких! Меня, детей, людей, друзей он совсем не знает и не понимает.

Ветер, пасмурно и грустно. Тянет к музыке, и только к музыке. Нездоровится, одиноко, хочется любви, общения с людьми – а где их взять? И всякому хочется любви, а дать ее редко кто может. А то отдаешь ее горячо, самоотверженно, а ее не берут – не нужна любовь, а только в тягость. И большей частью так: линии любви параллельные и не сходятся. И всегда один любит, другой позволяет себя любить.

22 сентября. Вернулась в Ясную Поляну. В Москве оставила Мишу, няню и пьяного Ивана. Мне жаль было лишиться моего одиночества и возможности играть и вернуться в лихорадочную жизнь, которую мне устроил Лев Николаевич. Здесь были молокане, у которых отняли детей за их сектантство. Лев Николаевич уже раз писал об этом молодому государю, но ничего из этого не вышло. Теперь он опять написал, но, к счастью, государь за границей, и письмо, вероятно, не дойдет. Я сама бы сделала всё на свете, чтоб успокоить матерей и утешить детей; но раз ничего нельзя сделать, зачем рисковать своей безопасностью? Потом письмо в газеты о помощи духоборам; и всё ему хочется шума, гласности, риска. А не верю я его доброте и человеколюбию. Знаю я источник всей его деятельности. Слава и слава, ненасытная, безграничная, лихорадочная. Как поверить любви, когда Лев Николаевич своих детей, своих внуков – всех своих не любит, а так вдруг полюбил молоканских и духоборческих детей!

У него чирей на щеке, он такой жалкий, подвязанный платком, мнителен ужасно. Без меня ездил два раза к доктору, и на третий его уже сюда привозили. Всё твердил, что у него рак и он скоро умрет; был мрачен, плохо спал. Теперь ему лучше. Ах, бедный, как ему трудно будет расстаться с жизнью и выносить страдания!

Помоги ему Бог! Желала бы не видеть его конца и не переживать его.

Таня собирается в Ялту, всё так же она слаба духом. Маша же слаба и телом, и духом. У Левы с Дорой всё хорошо. Коля Оболенский уехал в Москву по делам.

Сейчас переписала Льву Николаевичу немного. Скопировала для Миши фотографии, скроила платьице для маленькой Веры, дочери Ильи-лакея. Ужасно хочется музыки, но только я заикнулась, что поиграю, обе дочери враждебно на меня налетели.

26 сентября. Суетливо идут дни за днями. Свой свадебный день 23-го провела очень приятно, хотя и без всякого особенного торжества. Было 35 лет нашего супружества, и как ни трудна подчас была моя сложная жизнь, благодарю Бога за то, что мы остались чисты друг перед другом и теперь живем мирно и даже еще любовно. Приезжали мои два старших сына, и вся семья собралась, кроме Миши. Теперь и он приехал, чему я очень рада. Из посторонних были Сергеенко и Буланже с сыном девяти лет. Буланже уезжает в Англию 28-го, ссылается за распространение идей Толстого.

Лев Николаевич написал уже заключение к своей статье «Об искусстве» и опять переправил его, и я сейчас буду его переписывать. Кроме того, только что переписала ему письмо в «Русские Ведомости». В разных газетах печатают, что немыслимо, чтобы на Казанском миссионерском съезде было предложено отнятие детей у сектантов. А так как это факт и родители отнятых детей приезжали ко Льву Николаевичу с просьбой похлопотать об их деле, то Лев Николаевич и написал обо всем этом в «Русские Ведомости». Напечатают ли – это большой вопрос.

Два дня жили тихо в семье; сегодня опять посетители: приехал офицер, князь Черкасский, учитель гимназии Томашевич. Вчера вечером приехала Лиза Оболенская, и мы ходили с ней сегодня далеко гулять – что за красота была! Шли елочками, потом вдоль посадки и речки, вышли к купальне, прошли в большие елки и кругом вернулись лесной дорогой. Эти переливы из светло-желтого, и во всех тонах, к зеленому и часто красному и темно-бурому листвы осенней – необыкновенно красивы. А там, где елки, эти темные высокие елки, случайно выросли молодые березки; редкий лист самого светлого желтого цвета сквозит на темном фоке прозрачным кружевом. Мы с Лизой всё останавливались и любовались даже вслух. Закат был чудесный, светлый и чистый. К Грумонту даль виднелась.

Дорогой я, вопрошаемая Лизой, рассказывала обо всей истории моей привязанности к Сергею Ивановичу, о ревности Левочки, о том, что я теперь к нему испытываю, и рассказы эти меня взволновали. Дома с Машей были тяжелые разговоры о ее будущей жизни и о том, что они будут жить в Покровском у его матери, а я это не одобряла и говорила, что ему, то есть Коле, надо жить, работая или служа, а не кормиться то у одной, то у другой матери. Они укладываются и едут в Крым – и Таня, и Коля, и Маша.

29 сентября. Вчера уехали в Крым Маша с Колей Оболенским. Мне мало было жаль, хотя вообще чувствую более любви к ним обоим, чем в начале их брака. Страх смерти Маши во время ее болезни меня к ней привязал. Коля же – добрый, хороший мальчик, но вялый и ленивый. Работать он не хочет, не может и не умеет, и это неприятно видеть.

Были Вера и Маша Толстые. Приезжал из Тулы к Льву Николаевичу тюремный священник, болезненный, кроткий и наивный; говорил, что находит много общего с Львом Николаевичем в своих мыслях и хотел с ним побеседовать. Но меня удивило то, что, для того чтоб поехать к нам, надо было священнику просить разрешения у архиерея. Неужели до такой степени Льва Николаевича считают еретиком?

Еще были молокане, они ездили в Петербург с письмами Льва Николаевича к Кони, и еще к разным лицам, которых в Петербурге не оказалось. Дело об отнятии у молокан детей теперь поступит в Сенат, и Кони надеется, что там решат детей возвратить родителям, но может также поступить в Государственный совет и тогда затянется года на два.

Рассказывали эти молокане, что девочка двух лет у монашенки, которая ее очень полюбила и сама негодует, что отняли ребенка у родителей, но хорошо за ней ходит. Девочка эта говорила отцу: «Возьмем скорей извозчика, и уедем отсюда». Мальчики тоже в монастыре, но плохо ухожены, все в насекомых и в грязных рубашках. Просили позволения у монахов выйти за ворота лошадей посмотреть своих. Молоканам же родителям, раньше свидания их с детьми, монахи сказали, что видеть детей можно только в церкви, и повели их туда. Но когда они пришли в церковь, детей там не было, а было то, что обращали молокан к православию и желали, чтоб показали бы этим пример. Настоятель обнял этих приезжих молокан, поцеловал их и сказал: «Вот вы огорчены, что дети ваши отошли от вас, так и мать-церковь огорчена тем, что вы отошли от нее». Но молокане остались непоколебимы.