реклама
Бургер менюБургер меню

Софья Толстая – Дневники 1862–1910 (страница 46)

18

Ну, вот история. Повесть «Хозяин и работник» меня мучила, как видно из прежних моих дневников. Но я работала над собой; я усиленно помогала Левочке в корректурах, и когда всё было у него готово, я просила позволения с корректур переписать для себя, чтоб и мне ее напечатать при XIII части Полного собрания сочинений.

Чтоб не задержать отсылку в Петербург, я хотела ее переписать ночью. Почему-то Левочка рассердился, говорил, что пришлют оттиски, и горячо протестовал против того, чтоб я переписывала, давая одну причину, что это безумно. Но меня мучило, что один «Северный Вестник» будет иметь преимущество; мне вспомнились слова Стороженки, сказавшего, что Гуревич (издательница) умела обворожить графа, то есть выпросила у него две статьи в один год, и я решилась во что бы то ни стало устроить одновременно издание мое и «Посредника». Мы оба были возбуждены и рассержены. Левочка так был сердит, что побежал наверх, оделся и сказал, что уедет навсегда из дому и не вернется.

Чувствуя, что вина моя только в желании переписать, я вдруг подумала, что это только повод, а что Левочка хочет меня оставить по какой-нибудь более важной причине. Мысль о женщине пришла прежде всего. Я потеряла всякую над собой власть, и, чтоб не дать ему оставить меня раньше, сама выбежала на улицу и побежала по переулку. Он за мной. Я в халате, он в панталонах без блузы, в жилете. Он просил меня вернуться, а у меня была одна мысль – погибнуть так или иначе. Я рыдала и помню, что кричала: «Пусть меня возьмут в участок, в сумасшедший дом!» Левочка тащил меня, я падала в снег, ноги были босые в туфлях, одна ночная рубашка под халатом. Я вся промокла и теперь больна и ненормальна, точно закупорена, и всё смутно.

Кое-как мы успокоились. На другое утро я опять помогала ему исправлять корректуры для «Северного Вестника». После завтрака он кончил и хотел спать. Я говорю: «Теперь можно переписывать, я возьму». Левочка лежал на диване, но когда я это сказала, он вскочил со злым лицом и опять начал отказывать, не объясняя причины. (Я и теперь ее не знаю.) Я не сердилась, но умоляла его позволить переписать; у меня были слезы в горле и на глазах. Я ему обещала, что не выпущу книги без его позволения, но прошу только переписать. Хотя он и не прямо отказал мне, но его злоба меня ошеломила. Я ничего не могла понять. Почему ему так дороги интересы Гуревич и ее журнала, чтоб не допустить одновременного выхода и в приложении XIII тома, и в издании «Посредника»?

Чувство ревности, досады, огорчения за то, что мне никогда ничего он не сделает; старое чувство горя от малой любви Левочки взамен моей большой – всё это поднялось со страшным отчаянием. Я бросила на стол корректуры и, накинув легкую шубку, калоши и шапку, ушла из дому. К сожалению или нет, но Маша заметила мое расстроенное лицо и пошла за мной, но я этого не видала сначала, а только потом. Я ушла к Девичьему монастырю и хотела идти замерзнуть где-нибудь на Воробьевых горах, в лесу. Мне нравилась, я помню, мысль, что в повести замерз Василий Андреич и от этой повести замерзну и я. Ничего мне не было жалко. Вся моя жизнь поставлена почти на одну карту – на мою любовь к мужу, и эта игра проиграна, и жить незачем. Детей мне не было жалко. Всегда чувствуешь, что любим мы их, а не они нас, и потому они проживут и без меня.

Маша меня всё время, оказалось, не упускала из глаз и вернула меня домой. Отчаяние мое не улеглось еще два дня. Я опять хотела уехать; взяла чужого с улицы извозчика на другое утро и поехала на Курский вокзал. Как могли догадаться дети дома, что я именно поехала туда, – не знаю. Но Сережа с Машей меня опять перехватили и привезли домой. Всякий раз домой мне было возвращаться стыдно и неприятно. Вечером накануне (это было 7 февраля) я была очень больна. Все чувства, жившие во мне, обострились до последней крайности. Смутно помню, что мне казалось, будто рука Левочки кого коснется, того он и погубит. Стало мне болезненно жалко сошедшего с ума Хохлова, хотелось всех отмаливать от влияния Левочки. Я и теперь чувствую, что моя любовь к нему меня погубит; погубит мою душу. Если я от нее, то есть от любви этой, освобожусь, я буду спасена, а то так или иначе – погибну. Он меня убил во мне самой, я теперь убита, не живу.

Когда я очень плакала, он вошел тогда в комнату, и, в землю кланяясь до самого пола, на коленях, кланялся мне и просил простить его. Если б хоть капля той любви, которая была тогда в нем, осталась бы и на долгий срок, я могла бы еще быть счастлива.

Измучив мою душу, мне позвали докторов. Комично было то, что всякий дал лекарство по своей специальности. Нервный врач дал бром, по внутренним болезням – дал Виши и капли. Наконец позвали и акушера Снегирева; этот цинично сказал «о критическом периоде» и дал свое. Лекарств я не принимала. Мне не лучше. Пробегав трое суток, едва одетая в 16° мороза, по улицам, продрогшая до костей, измученная нервами – я совсем больна. Девочки отнеслись ко мне пугливо, Миша рыдал, Андрюша уехал свое горе передать Илье;

Саша и Ваня по-детски смутились, Левочка встревожился. Но больше всех мне был мил Сережа своей спокойной лаской и отсутствием всякого осуждения. Левочка, христианин, от тебя видела больше осуждения, чем любви и жалости. А вся история только от моей беспредельной любви к нему. Он всегда ищет во мне злобу, а если б он знал, что ее-то и нет у меня, а других мотивов много; что делать, когда Бог мне дал такой беспокойный и страстный ко всему темперамент?

Очень добра была еще сестра Мария Николаевна, ласкова, и говорила, что я в исступлении своем твердила всё правду одну, но преувеличенно. Да, но исступление это непоправимо и неизвиняемо!

Теперь мы опять мирны. Лева уехал в санитарную колонию Ограновича[96] и не пишет ни слова. Он болезненно недоброжелателен к семье и не хочет иметь с нами никаких отношений. Может быть, это и лучше для его нервного состояния. Вчера был оттуда доктор и говорил утешительно. Ну, да Бог даст, я не увижу смерти никого из детей моих и Он возьмет меня раньше к себе, туда, где любовь будет не мученьем, а радостью.

И мне, и «Посреднику» повесть отдана. Но какою ценою! Поправляю корректуры и с нежностью и умилением слежу за тонкой художественной работой. Часто у меня слезы и радость от нее.

22 февраля. Утро. Со вчерашнего вечера опять заболел Ваня. У него сегодня уже скарлатинная сыпь, болит горло и понос. Был Филатов и определил.

23 февраля. Мой милый Ванечка скончался вечером в 11 часов. Боже мой, а я жива!

1897

1 июня. Два года было 23 февраля, что умер мой Ванечка, и с тех пор, написав последнюю страницу в книге дневника, я закрыла ее так же, как закрыла свою жизнь, свое сердце, восприимчивость и радость жизни. И я не ожила, но полнейшее душевное одиночество снова пробудило желание писать дневник. Да и пускай останется на бумаге картина последнего времени моей жизни – главное, замужней жизни. Буду писать строго одни факты, а когда буду более расположена, опишу и эти промежуточные два года моей столь значительной, по внутреннему ее содержанию, жизни.

Сегодня Троицын день. Ясно, красиво. С утра проводила Таню и Сережу в Москву на свадьбу Маши, которая будет завтра[97]. Потом читала корректуру XII части нового печатаемого мною издания. Лев Николаевич пишет статью об искусстве[98], и я его до обеда не вижу. В 2 часа обедали. В 3 часа меня стал Лев Николаевич звать ехать верхом. Я отказывалась, но потом мне ужасно захотелось ехать, а главное, одной оставаться было жутко и тоскливо.

Мы поехали втроем (третий был Дунаев) и ездили по очень красивым местам Засеки. Были и на рудниках, где копает руду Бельгийская компания[99], спускались и поднимались в оврагах. Лев Николаевич был необыкновенно нежен со мной и заботлив, и я умилялась и трогалась этим, но прежде это его отношение дало бы мне огромное счастие, а теперь, когда я узнала по его дневникам его настоящее отношение ко мне, я только умиляюсь его старческой добротой и уж никогда не отдамся тем порывам то счастия, то отчаяния, которым предавалась, любя его. Когда-нибудь опишу эту историю с дневниками, перевернувшую всю мою сердечную жизнь.

Ездили мы часа три с половиной, было очень хорошо. Вернувшись, застали А.А.Зиновьева. Лев Николаевич читал со своими гостями немецкое письмо какое-то, я опять поправляла корректуры. Приехал Андрюша, и, увы, они оба с Мишей ушли на хороводы. У Саши гостит Соня Колокольцева, они гуляли с m-lle Aubert.

2 июня. Опять то же: корректуры с утра, вечером прогулка с Львом Николаевичем, Дунаевым и Маклаковым. Дунаев всё говорил (очень громко) о вывозе и привозе товара из-за границы. Красивый закат: на чистом небе яркий шар солнца и одно черное облачко. Думала хорошо и вспоминала счастливое. А теперь наша жизнь больная. Да и в прямом значении Лев Николаевич что-то меня пугает: он худеет, у него голова болит – и эта наболелая ревность! Виновата ли я – не знаю. Когда я сблизилась с Танеевым, мне представлялось часто, как хорошо иметь такого друга на старости лет: тихого, доброго, талантливого. Мне нравились его отношения с Масловыми, и мне хотелось таких же… И что же вышло![100]

Вечером были Зиновьев и Фере с женой. Ездила с Сашей на Козловку, встретила мисс Вельш. Луна, сыро, холодно… и как тоскливо!