реклама
Бургер менюБургер меню

Софья Толстая – Дневники 1862–1910 (страница 40)

18

Дома было светло, пили чай, дети бросились ко мне. На другой день Левочка спокойным голосом сказал мне: «Поезжай в Москву, вези детей, разумеется, я сделаю всё, что ты хочешь». Хочешь?! Мне было дико это слово. Давно я ничего для себя не хочу, только их же счастья, радости, здоровья.

Вечером я уложила вещи детей, свои, собрала бумаги, и 1 сентября, в воскресенье вечером привезла мальчиков в Москву. Сомнение и страх, хорошо ли я сделала, останутся навсегда. Но я думала сделать должное. Перед самым отъездом я услыхала от Левы страшную историю о падении Миши Кузминского с кормилицей Митечки и о том, что всё это подробно известно моим мальчикам. Удар на удар. Отвращение, горе за сестру, боль за невинность моих мальчиков – всё это переполнило мое сердце.

Так и уехала, так и жила в Москве с этой болью. Но материальные заботы, поддержка нравственная мальчикам на новом поприще – всё это меня немного успокоило.

Потом приехал Лева и рассказал мне об отчаянии сестры Тани и о том, как тяжело она вынесла это известие. Мне уже так давно было горько, что я тупее отнеслась к этому; я прежде это чувствовала, и Таня огорчилась, что я холодно и не довольно сочувственно отнеслась к ней. Но это несправедливо. Уставшее отношение к делу не менее сочувственно, чем энергическое, горячее, которое может быть только непосредственно после того, как оно постигнет людей, и не может длиться две недели.

В Москву приехал и Лева. Он будет держать свой запоздалый экзамен с 1-го на 2-й курс. Лева слишком уж хорош. Он и деликатен, и чист, и талантлив, и добр с детьми. Сейчас же он принял участие в их уроках, в их жизни; повторял с Андрюшей уроки, внушал им нравственные вопросы по поводу истории Миши Кузминского и ободрял их.

В Москве я прожила с ними две недели, кое-что покрасила, оклеила, перестроила в доме, обила мебель, наладила жизнь детей и уехала. Остались там три сына, т. Borei, Алексей Митрофаныч и теперь Фомич.

Домой я приехала 15-го утром. Левочка упрекнул меня, что я свезла детей в омут. Опять обострился разговор, но скоро обошелся. Ссор пока быть не могло. Тане я высказала свое негодование на Мишу и упомянула о возможности нашей разлуки на будущее лето. Лева меня так убеждал, что это необходимо для детей, но мне это было страшно тяжело; так же это подействовало на Таню. Она покраснела и сказала: «Довольно, Соня, ты мне всё сердце растерзала!» Вопрос этот оставлен до весны и до того, как Миша заявит себя до весны. Потом мы с Левочкой переговорили о письме, которое он послал 16-го в газеты, об отказе от своих прав на статьи. Всё один и тот же источник всего в этом роде: тщеславие и желание новой и новой славы, чтоб как можно больше говорить о нем. И в этом меня никто не разубедит.

Письмо послано. К вечеру пришло письмо от Лескова с вырезкой из газеты «Новое время». Вырезка эта озаглавлена: «Л.Н.Толстой о голоде». Лесков дал напечатать из письма Льва Николаевича к нему то, что Левочка ему писал о голоде. Левочкино письмо нескладно, местами крайне, и во всяком случае не для печати.

Его взволновало, что напечатали, он не спал ночь и на другое утро говорит, что голод не дает ему покоя; что надо устроить народные столовые, куда могли бы приходить голодные питаться; что нужно приложить, главное, личный труд; что он надеется, что я дам денег (а сам только что снес на почту письмо с отречением от прав на XII и XIII том, чтоб не получать денег; вот и пойми его!); что едет немедленно в Пирогово и начнет это дело и напечатает о нем. Но писать и печатать, чего не испытал на деле, – нельзя, и вот нужно с помощью брата и тамошних помещиков устроить две-три столовые, чтоб о них напечатать.

Он сказал мне перед отъездом: «Но не думай, пожалуйста, что я это делаю для того, чтоб заговорили обо мне, а просто жить нельзя спокойно». Да, если б он это сделал потому, что сердце кровью обливается от боли при мысли о голодающих, я упала бы перед ним на колена и отдала бы многое. Но я не слыхала и не слышу его сердца. Пусть своим пером и умением расшевелит хоть сердца других!

Мы живем тихо, Таня, я, Маша, Вера, Вася, Ваня, Саша, Митя. Погода удивительная, ясная, тихая. От мальчиков хорошие письма. Я рада уединению, отдыху; сосредоточилась на своей внутренней жизни, читаю, думаю, пишу и молюсь. Вчера еще я была обуреваема страстями, которые разбудил во мне муж; сегодня мне всё ясно, свято, тихо и хорошо. Чистота и ясность – вот идеал.

21 сентября. Получила письма от Левы и Миши. Вчера и сегодня ходила на дальнюю прогулку; вчера с Сашей, сегодня еще с Верой и Лидой. Красота этих дней поразительна. Тепло так, что в летних платьях жарко ходить. Сделала несколько букетов, написала в Москву детям письма и рада жить в этой освежающей тишине и отдохнуть душой и телом. Ничего не хочется делать.

Прочла сразу всю книгу Рода «Три сердца». Нехорошо и мрачно, хотя увлекательно. Читать серьезное не могу, слишком расшаталась морально и материально за это время. Вчера написала длинный план повести, которую очень хотелось бы написать, да не сумею. О Левочке и Тане ничего не знаю и скучаю, особенно по Тане.

Как странно, Левочка своим первым отказом ехать самому и уговариванием меня ехать в Москву и расстаться с ним на всю зиму – до такой степени надрубил мое чувство привязанности к нему, что мне теперь разлука с ним уже не так страшна, как казалась прежде. Да, надо привыкать. Когда он отживет совсем свою любовную жизнь со мной, он просто, цинично и безжалостно выбросит меня из своей жизни. И это скоро будет. Надо беречь свое сердце от этого удара и любить других, то есть детей своих, больше мужа. Слава Богу, их так много и такие многие из них хорошие.

Очень сокрушаюсь эти дни, что мои три сына в Москве, а я так наслаждаюсь погодой, природой и тишиной. Но мы все выросли в городе, и пришло наше время отдыха.

8 октября. Я не выдержала и ездила в Москву за мальчиками. Случилось это так: с сестрой Таней после истории Миши Кузминского всё было не совсем дружелюбно. Она требовала большей жалости и участия к ней, я же была строга к Мише и сердилась, что Миша развращал своими рассказами моих мальчиков. И вот я решилась проводить Таню до Москвы. У нас были все здоровы, и гостили Лиза Оболенская с Машей.

26 сентября мы поехали в отдельном, прицепленном для нас в Туле вагоне; нас провожал Зиновьев, и нам открыли царские комнаты. В Москве я поехала с Васей к тетушке Вере Александровне, и туда приехали с выставки веселые и оживленные мои три сына. Они ждали Таню, и Миша долго вглядывался и не узнавал меня. Наконец закричал: «Мама!»

Мы провели все вместе очень хороший вечер; на другой день я побыла с ними и в субботу, 28-го, взяла детей и поехала с ними в Ясную. С нами поехали Лиза и Миша Олсуфьевы. Это меня очень взволновало за Таню, и все дети, особенно девочки, были страшно взволнованы. Лева не поехал, он очень усердно занят своими лекциями и музыкой и не хотел развлекаться.

На другой день (воскресенье) приехали еще гости: Зиновьев и Давыдов с дочерьми и Миша Стахович. Собрались те два Михаила, к которым обоим, как мне кажется, примеривалась Таня, думая о замужестве. Но, как я ни наблюдала, ни один не показал ей ничего особенного; только в их отношениях взаимных чувствовалось что-то враждебное, какой-то молчаливый поединок. В понедельник уже все уехали; у Андрюши сделался жар; а в среду я проводила Андрюшу и Мишу от Ясенок до Тулы, где Зиновьев их взял до Москвы на свое попечение. Из Тулы мы ехали опять до Ясенок с Машей и Сережей и обсуждали дела Таниного замужества.

Когда уехали опять дети, меня опять взяла тоска. Три ночи они спали около моей спальни, я их слышала, не тревожилась о них, а их отъезд навел на меня уныние. От Левочки ни участия, ни ласкового слова, душевного, настоящего – никогда нет. Все мои сердечные нервы так были измучены последнее время, что у меня сделалась одышка и невралгия в виске. Ночи я вовсе не спала. Не могла ни говорить, ни радоваться, ни заниматься делами – ничего. Я уходила куда-нибудь и плакала часами; плакала при каждом случае, оплакивала вновь отжитый период своей жизни. И если меня спросили бы, где главный стержень моего горя, я сказала бы, что это отсутствие всякой любви со стороны Левочки, который не только теперь меня совершенно игнорирует и только мучает, но который никогда не любил меня. Это видно во всем: в его равнодушии к семье, к детям, к нашим интересам, к их жизни и воспитанию.

Сейчас мы говорили о письмах, кто какие написал. Он начал пересчитывать свои – к темным. Я спросила, где Попов, где Золотарев и где Хохлов. Первый – отставной офицер восточного типа, вторые два – молодые из купцов. Все считаются последователями Льва Николаевича. «Попов у матери, она того желала. Хохлов в техническом училище, отец желал. Золотарев на юге, у старовера-отца в каком-то заштатном городе, ему так тяжело!»

И о всяком было сказано, что им так тяжело жить при родителях, но так хотят родители. Я спросила: «А где же не тяжело?» Я знаю, что Попов, у которого крайне развратная мать, нашел, что с прекрасной, доброй женой жить тяжело, и разошелся с ней; он жил у Черткова, и Чертков его не выносил, там было тяжело, и он живет с матерью, и опять тяжело. Знаю, что и Левочке со мной тяжело – вообще, странные принципы, с которыми везде и со всеми тяжело. Было много общин этих толстовцев, и было так всем тяжело, что все распались.