Софья Ролдугина – Зеркало воды (страница 20)
Заклинание дало сбой.
…Если на пяти разных языках повторить «никогда», то что-то плохое исчезнет. А что делать, если надо не вырезать фрагмент реальности, а повернуть неуправляемый поток в прежнее русло?
Уна не знает.
Кризис удалось вымарать, но половина Африки теперь охвачена войной. Память сбоит: было ли это в изначальной версии мира, или бездумные изменения так повлияли на историю? И, казалось бы, какое дело состоятельному фрилансеру из маленького, но очень богатого европейского княжества до проблем на другом континенте, но почему-то перед глазами снова и снова встают строчки из некролога:
Политика, экономика, история, география, экология – сколько ещё нужно ввести переменных, чтобы люди перестали убивать друг друга?
Сколько ещё языков и систем выучить, чтобы раз и навсегда взломать код?
– Тебе следует отдохнуть, – мягко говорит босс.
Уна подробно объясняет ему, куда он должен засунуть свои недоглаженные рубашки и сочувственные комментарии. И добрые советы тоже, можно даже не распаковывая.
Он пропадает на две недели. А потом, в одно прекрасное солнечное утро, прямо под ногами Уны автобусная остановка превращается в открытую платформу на шестидесятиметровой высоте, а за спиной отрастают крылья – большие, белые, сильные. И что с ними делать – решительно неясно.
– Видела бы ты своё лицо, – весело замечает босс.
Его футболка и джинсы такие драные, словно все городские коты объявили ему вендетту, а крылья чёрные и резиново блестящие, точно искупались в смоле. С платформы на платформу он перепархивает уверенно, будто родился пернатым, впрочем, так оно и есть.
Уна садится на край и свешивает ноги; внизу, под босыми ступнями – цветущие крыши, зелёные стены и сады, сады, сады. Странно, чуждо и безумно красиво. Она вслушивается в ветер, ловит запахи, звуки и выбирает между восторженным «Как?!» и раздражённым «Зачем?».
– Биология, эволюция, история, математика и, как ни странно, поэзия, – объясняет босс, глядя исподлобья. Солнце у него за спиной, и поэтому лицо выглядит тёмным, выражение нечитаемое. – Вуаля – мы биотехнологическая цивилизация. Войн почти нет, голода тоже. Единственный минус – нас меньше раз в десять.
Это как удар под дых.
Уна могла бы спросить: а как же Хавьер? Но дело не в нём, точнее, не только в нём. Ей дурно от мысли, что несколько миллиардов человек не получили даже шанса родиться; короткая, полная трудностей жизнь и смерть от выстрела в затылок или от лихорадки где-то под южным солнцем уже не кажется худшей из судеб.
– Верни всё на место, – просит Уна хрипло.
Босс молча бросается с платформы, лишь в последнее мгновение раскрывая крылья.
Искать отправную точку приходится самой.
Слишком поздно накатывает понимание, что они не устраняли ошибки в исходном коде, а привносили их. Теперь система замусорена донельзя: старые законы не работают, а чтобы вывести новые, не хватает ни знаний, ни сил. Без смелости, порой безрассудной, не выйти за границы уже изведанного, не продвинуться вперёд; познание невозможно без нарушения норм и догм.
Однако беспечность и безответственность неизбежно ведут к краху.
Уна узнаёт о человечестве немало нового. Что даже крылатые, свободные, сытые могут развязывать опустошительные войны; что нет такой благой идеи, которую нельзя исказить и обернуть во вред; что даже посреди разверзшегося на земле ада явятся свои святые; что можно войти в одну и ту же реку дважды, но без всякой гарантии, что это будешь именно ты.
Мир – словно код, который постоянно развивается и сам плодит баги, словно язык, не знающий понятия «никогда».
«А если я – ошибка?»
Мысль появляется всё чаще и тревожит всё меньше.
Босса Уна теперь ненавидит – яростно и жгуче, как никогда раньше. За то, что он втянул её в противостояние, приучил к большим ставкам; за то, что он всегда рядом, готов протянуть руку помощи, придержать за локоть, ухватить за шкирку и не пустить – но предотвратить самое кошмарное даже ему не по силам.
В какой-то момент Уна обнаруживает, что порох не взрывается, и радостно вскидывается: вот он, сбой. Нужно только немного откатиться назад, вломиться в физику, закомментить часть кода, и…
Здесь почти нечем дышать, и на языке сухая горечь.
По правую руку – бесконечная равнина: серое, чёрное, серое, чёрное. По левую – белые-белые волны. Небо низкое и холодное, сыплет мелким снегом. В глубине безжизненной земли прорастают взрывы – дым, кольцами нанизанный на огненные столпы; на ядерные купола нисколько не похоже, но Уна подспудно знает, что это даже хуже – своя-чужая-новая память подсказала.
Босс бредёт вдоль кромки седого моря; рубашка хлопает на ветру, светлые штаны закатаны до колен.
– У нас минут пять, я думаю! – издали кричит он. И тут же, не меняясь в голосе: – Извини!
Уна хочет крикнуть: «За что?» – но горло перехватывает. А босс останавливается шагах в десяти от неё, словно между ними невидимая стена.
– Я вмешался в твой код, – говорит он. – И, кажется, налажал…
И ещё:
– Я не должен был отправлять тебя в Уругвай.
Это он, видимо, так шутит.
Язык присох к нёбу, а взгляд – к узкой полосе прибоя. Уна думает, что всё не зря, и она не жалеет ни о чём:
Она и правда была счастлива.
«Если кто-то всё ещё пишет код, – крутится в голове, – если кто-то пишет мир, то пускай всё это случилось. Не отнимай ничего, пожалуйста-пожалуйста- пожалуйста…»
Босс подносит к виску сжатый кулак с отставленным указательным пальцем, точно целится в себя.
– Никогда, – произносит отрывисто, словно стреляет. – Никогда, ни…
Уна зажимает уши и кричит изо всех сил.
Как будто это когда-то помогало.
…В августе девяносто шестого жара пробирает до костей. Перекрученный каштан облюбовала стая голубей. Марево дрожит над серым щербатым асфальтом, небо словно побелкой натёрто, пятипалые листья скрючились, обожжённые солнцем. Полный штиль – ни шелеста, ни шороха. На террасе в доме через дорогу старуха раскуривает в полумраке разломанную кубинскую сигару, и дым повисает над землёй. Белого кудрявого голубя, который топчется на деревянных перилах, это, впрочем, нисколько не беспокоит.
Ноги подламываются; Уна роняет сэндвич, завёрнутый в липкий полиэтилен, и бессильно опускается на обочину, в пыль. Рядом тормозит синий фургон. По щекам градом катятся слёзы.
– Эй, малявка, помощь нужна? – Водитель, усатый смуглый здоровяк, кажется, искренне встревожен. Уна мотает головой. – Ну, как знаешь.
Он дожидается, пока Уна встанет и оботрёт лицо, и лишь потом трогается. Едет медленно, опасливо – даже вниз, под горку. Уна спускается за ним. Выпуклое круглое зеркало –
У неё взрослое нервное лицо, словно она постоянно испытывает боль.
Босса Уна обнаруживает у подножья холма, там, где дорога резко виляет вправо. Он выглядит младше, лет пятнадцать-шестнадцать с виду, но в остальном нисколько не изменился, даже белая рубашка так же запятнана кофе. Сидит у дороги, подтянув колени к подбородку, смотрит вдаль.
«Только бы он помнил, – загадывает Уна про себя. – Только бы помнил».
Старенький велосипед аккуратно прислонён к знаку пешеходного перехода, почти невидимого за разросшимися кустами.
– Однажды меня сбил здесь фургон, – внезапно говорит босс. – Я месяц провёл в госпитале, еле выкарабкался, думал о разном: мол, если бы. Но речь не о том. Ты ведь не оставишь меня?
Он смотрит так, что становится ясно: нет, ничего не забыл. Ни сбывшееся, ни несбывшееся. Уна садится рядом, приваливается к нему боком, несмотря на невыносимую жару, и шепчет:
– Никогда-никогда. Никогда, никогда, никогда.
6. Кровь
Некровавых сказок не бывает. Всякая сказка исходит из глубин крови и страха.
Корни
(Эра Садовода)
1. Посев
(Общество примечательных господ)
Собирались каждый третий месяц, в пятницу, в библиотечном зале, в загородном особняке у Поэта. Трехэтажное строение затерялось за городской чертой, средь пригородных оврагов и выпасов, средь запущенного парка с увитыми плющом мраморными наядами. Принадлежало оно баронессе Ф., почтенной вдове, ныне доживавшей свой век в Ницце.
На этот раз собрались облегченным составом. Вихри перемен, разбуженные эхом выстрелов в Сараево, а последовавшей взаимной канонадой Больших Игроков доведенные до совершенного исступления, привольно разгуливали по Европе. Выбраться на традиционный съезд удалось немногим.
Но если бы и оказался умозрительный свидетель, заглянувший в высокое окно, в просвете бархатных портьер увидевший собравшихся. Одного вида даже этих немногих, здесь и сейчас, в окружении книжных стеллажей, вокруг широкого стола, хватило бы этому свидетелю, чтобы усомниться в своем здравом рассудке. А после бежать прочь через запущенный парк, на ходу истово крестясь, дурацки подхихикивая и плюя через левое плечо.
Тот, кто звался Поэтом, был одет нарочито казуально. На нем был расшитый тиграми халат, на кудрях сеточка, открывающая аккуратные баки. В одной руке он держал бокал коньяку, в другой – резной мундштук кальяна. Лицо Поэта являло тип той пластичности, что позволяет органично вписаться и в увенчанную цилиндрами публику близ Вестминстера, и в круг заросших бродяг Южной Дакоты (а если солнечные лучи придадут коже кофейного тона – то чувствовать себя «своим» и среди африканского вельда, и в сутолоке тайских притонов, и под сумрачными покровами амазонской сельвы).