Софья Ролдугина – Кофе и полынь (страница 30)
Я сейчас могу погасить его одним движением руки; мне хватит сил.
Могу — но только слегка прикасаюсь кончиками пальцев.
Они теперь тоже пахнут вербеной.
Лайзо спит, поджав ноги и укрывшись одеялом с головой — один кончик носа торчит из-под складок ткани. Может, потому что здесь прохладно, да и нечем больше согреться — ни печки, ни жаровни.
Скоро зима.
Я останавливаюсь рядом с кроватью, присаживаюсь на лунный луч, точно опускаюсь в кресло. Некоторое время просто наблюдаю — амулет, источающий аромат вербены, предупредительно мерцает — и затем протягиваю руку, чтобы откинуть одеяло с лица Лайзо. Он продолжает спать; на щеке словно лежит тень — видимо, пробивается щетина; губы обветренные, между бровями залегла тревожная складка.
Меня захлёстывает нежностью. Отчего же он такой, такой…
— Не беспокойся ни о чём хотя бы во сне, — шепчу очень, очень тихо и пальцем разглаживаю эту складку.
Он выдыхает прерывисто — и наконец расслабляет лицо; беспокойный сон сменяется безмятежным. Пожалуй, мне достаточно уже и этого, и не надо даже говорить. Некоторое время я просто смотрю, вслушиваюсь в дыхание, потом собираюсь уйти. Напоследок тянусь, чтобы снова укрыть его одеялом, как было…
…а он ловит меня за запястье.
— Попалась, — говорит. И улыбается, улыбается, и глаза мерцают нежно, точно солнечный свет сквозь густую дубовую листву: померещилось ли, было ли взаправду. — Давно ты здесь?
— Не знаю, — отвечаю я честно. Оглядываюсь на окно; луна там словно бы замерла, как приклеенная. — Это ведь сон.
— Сон, — соглашается Лайзо, приподнимаясь на локтях. Одеяло соскальзывает; оказывается, он спал в одежде, и немудрено, со здешним-то холодом. — Так странно… Я был уверен, что очнулся, но на самом деле погрузился ещё глубже в сон. Чердак почти такой же, как настоящий, а всё же немного не тот. И луна… — он щурится. — Не могу припомнить, растущая она должна быть или убывающая. И это я-то.
— И хорошо, — улыбаюсь. — Значит, мы можем говорить столько, сколько захотим.
И мы говорим — сидя рядом, на узкой койке, плечом к плечу, кутаясь в одно одеяло на двоих, хотя мне-то оно и не нужно. Я рассказываю о том, о чём обычно наяву молчу, даже наедине с собой. О том, как сильно изматывает необходимость быть всегда настороже: всматриваться, вслушиваться, жить в предчувствии опасности, бояться пропустить знак. С Миреем мне повезло, я успела — а могла бы и опоздать; и Мэдди, Мэдди тоже могла бы надышаться гарью и не проснуться вовсе… О том, что я не могу быть везде и сразу; о том, как отчаянно не хватает знаний, навыков.
Как моя бабушка управляла снами? Что делала, чтобы защищать нас от Валха, как держала его на расстоянии?
Как моя мать вела себя с мертвецами, почему они так жаждали исполнить любое её желание, почему?
Некому подсказать.
Я тыкаюсь наугад, как слепой котёнок.
Лайзо слушает внимательно, слегка наклонив голову. Отросшие волосы падают ему на лицо, и он то и дело убирает их за ухо.
— Даже мне ясно, что этого Валх и добивается — чтоб я беспокоилась, уставала, теряла силы, — завершаю я рассказ. И тоже убираю волосы себе за ухо, таким же беспомощным жестом. — Но ведь он и правда может нанести удар в любой момент… Я не могу об этом забыть — и просто жить.
Умолкаю. Лайзо молчит, раздумывая, потом произносит:
— Ты и сама всё знаешь; мне нечего добавить и нечего посоветовать. Я могу сказать тебе: оглянись, посмотри на путь, который ты уже прошла, на то, чему ты успела научиться за краткий срок… Но это ведь никогда не успокаивает, — он усмехается, и взгляд его точно обращается внутрь. — Потому что всегда сделано недостаточно, и нужно бежать ещё быстрее, а цель впереди, такая же недосягаемая, как в самом начале.
Сейчас Лайзо говорит о себе, о том, что он ощущал всё это время, о том, что толкнуло его сюда, на войну.
Я чувствую немного иначе; разница есть, хотя её сложно выразить словами.
И всё же я откликаюсь эхом:
— Да, недостаточно…
— Я не могу научить тебя, дать те знания, которых не хватает, — продолжает он, слегка отвернув голову в сторону так, чтобы сложнее было читать по его лицу. — Хорошо, что ты обратилась к моей матери. Голову заморочить она может кому угодно, даже и мёртвому колдуну.
У меня вырывается смешок.
— Да уж…
— Если она сказала, что обереги помогут — так и есть, — добавляет Лайзо. И смотрит на меня искоса, из-под ресниц: — Правда, любой оберег можно снять, отобрать грубой силой или выманить хитростью, так что крепко накажи мальчишкам, чтоб они никому своих оберегов не отдавали. Георг и Мирей — люди взрослые, разумные, Мадлен наяву любому злодею сама бока намнёт… Будь я Валхом, целился бы в детей, — заключает он безжалостно.
Но я сама думала о том же самом, и потому соглашаюсь:
— Почти наверняка. Мне страшно за Лиама. Мальчики Андервуд-Черри хоть и младше, но гораздо осторожнее. Они не доверяют чужакам, держатся друг за друга, с посторонними даже не разговаривают, если только Паола или Клэр не велят обратного. А Лиам слишком бойкий. Он думает, что ему всё по плечу… Он, конечно, умный и хитрый, но осторожности ему не хватает. А ещё он часто делает что-то наперекор взрослым, особенно если пытается впечатлить младших.
Лайзо улыбается:
— Ты, оказывается, и впрямь присматриваешь за ним. И присматриваешься… А я-то думал, что ты поручила его Паоле Мариани — и дело с концом.
— Из приюта забрала его на воспитание не Паола, — возражаю я. И вздыхаю: — Хотя, возможно, мне стоило бы чаще разговаривать с ним… Попробую его предупредить.
Говорю — а сама думаю, что следующей жертвой может отказаться не Лиам. А, например, Клэр, кажется, совсем не носит с собой оберег; кто-то из прислуги в особняке — тот же мистер Чемберс, который явно дурно спит в последние дни; или дядя Рэйвен — он может заметить мертвеца, но не остановить его; или Глэдис, которую я давно не видела, или Эмбер, или Абигейл… Или кто-то из постоянных посетителей кофейни, а уж им-то я никак не могу начать вдруг раздавать странные магические штучки, в которые сама-то верю лишь наполовину.
Начинаю понимать, как Валх истощил леди Милдред и свёл её в могилу.
Всё это проносится в голове, а Лайзо говорит в то же время:
— Предупреди. — И добавляет: — А если и впрямь случится беда, и понадобится помощь, то позови меня, и я приду. Возьми только это; носи с собой.
Он тянется куда-то под подушку и достаёт нож. Я успеваю подумать, что нож-то и надо носить с собой, прикидываю даже, влезет ли он в ридикюль… А потом Лайзо проводит лезвием по ладони наискосок и напрягает руку. Раз, другой, пока кровь не скапливается лужицей; затем начинает катать эту лужицу, как кусочек теста — и наконец передаёт мне крупный, с ноготь, ярко-алый камень.
Тёплый; чуть пульсирующий, будто живой.
— Носи с собой, а когда понадобится — сожми в кулаке, позови, и я откликнусь, — тихо говорит Лайзо, отворачиваясь. Я держу камешек осторожно, точно он может меня укусить. — А вообще, может, и увидимся скоро. Алманцев-то тут мы разбили; командир их бежал, а я его выследил и нагнал. И была у него такая любопытная бумага… Они хотят отправить к Бромли дирижабли с бомбами. Со дня на день.
Это так неожиданно, невероятно и жутко, что на мгновение я забываю о Валхе:
— С бомбами?
Луна за окном дрожит и покрывается трещинами; верхушки деревьев беззвучно колеблются, а запах вербены слабеет.
— Ты не пугайся только, может, это только план, — отвечает Лайзо быстро, и я понимаю, что он не собирался рассказывать мне об этом, чтобы не тревожить попусту. — Каких только планов у них нет, и один другого несбыточнее! Этого командира сейчас допрашивают, — добавляет он, снова отводя взгляд. — И, если всё подтвердится, я добуду самолёт — уже знаю как — и полечу наперехват, на опережение. Глядишь, и мимо Бромли будут пролетать, тогда и загляну, — и он смеётся.
Смех неискренний, ненастоящий; это спектакль, чтоб успокоить меня, скрыть тревогу, перебить её… Ощущение собственной беспомощности становится невыносимым. Я не знаю, существуют ли алманские дирижабли, летят ли они к Бромли или только собираются, как их остановить — и возможно ли это сделать с одним маленьким самолётом, пусть бы даже пилот — колдун-гипси.
От его смеха мне становится страшно; я хочу его заглушить — и разворачиваюсь, сгребаю Лайзо в объятия и целую его смеющийся рот.
Чужие губы — горячие, обветренные.
Луна за окном трескается, осыпается осколками.
Нас заливает темнотой, как водой.
Не вздохнуть.
Я очнулась посреди ночи, в духоте. Вокруг было темно; щёки, мокрые от слёз, липли к подушке. Голова кружилась; хотелось не то вскочить и бежать — куда, зачем? — не то лежать так до самого рассвета.
В ладони у меня был зажат маленький красный камешек.
Подарок от Лайзо.
Нельзя быть слабой; больше нельзя.
Я вытерла лицо рукавом, подушку перевернула другой стороной и легла, стараясь успокоить сердцебиение. Получалось как-то скверно; губы горели — наверное, от соли. Размеренно вдыхая и выдыхая, я старалась не думать ни о чём, ни о плохом, ни о хорошем… Вскоре это принесло свои плоды; я заснула, а когда проснулась во второй раз, то было уже утро.
Красный камешек лежал в изголовье кровати; я собиралась изготовить для него шёлковый мешочек-подвеску и носить с собой, на груди. Сейчас отчего-то казалось, что если мне удастся продержаться самой и не позвать Лайзо, то всё будет хорошо.