18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Софокл – Драмы (страница 246)

18

В "Аяксе" хор призывает Пана: "О явись, владыка, ведущий хоры богов, чтобы, придя, начать со мной Нисейские и Кносские хороводы, которые ты изобрел" (697-700). У Зелинского: "Как на Нисе под меди звон / Пляшет Вакха безумный рой, / Или под Кноссом, где юный бог / За себя Ариадну взял / Так и нас научи плясать ты!"

Как видит читатель, "купец" в "Филоктете" не сообщает о том, что он прибыл на дикий остров (зритель и так это знает); Электра в данном случае не призывает богов" и хор в "Аяксе" не растолковывает, какие события происходили на Нисе или под Кноссом, — все это добавлено Зелинским, и с этими добавлениями, в конце концов, можно примириться. Если даже читатель не поймет из этих стихов перевода, как экономно выражал свою мысль Софокл, он все-таки поймет, что хотел сказать автор. Хуже обстоит дело со вторым случаем усиления в переводе словесного образа, когда читатель получает не совсем то или совсем не то, что сказал Софокл. Таких примеров, к сожалению, очень много. Выберем некоторые из них.

В "Аяксе" Афина объясняет Одиссею, что герой "ночью, один, коварно поднялся" (47) против ахейских вождей. У Зелинского: "...Пошел он ночью одинокий / С коварным замыслом в душе больной". Однако Аякс отправился мстить обидчикам в полной здравии ума, — желание мести никогда не считалось у греков признаком помрачения разума, и душа Аякса стала "больной" лишь вследствие вмешательства Афины, — характерное для греков убеждение в том, что лишить смертного разума могут только боги.

В "Трахинянках" вестник, первым сообщивший Деянире о возвращении Геракла, задерживает ее после ухода Лиха перед дверью дворца, чтобы открыть глаза на истинное положение вещей. "В чем дело? — спрашивает Деянира. — Чего ради ты заступаешь мне дорогу?" (339). У Зелинского:

Ты здесь? Зачем подкрался ты ко мне?

Можно было бы оставить на совести переводчика ремарку, которой у Софокла, естественно, не было и для введения которой трудно найти объяснение: почему Деянира должна брезгливо относиться к человеку, обрадовавшему ее вестью о возвращении долгожданного супруга? Однако ремарка эта тесным образом связана с переводом следующего стиха: "подкрался" — сильный глагол, характеризующий реакцию Деяниры как недоброжелательную, для чего оригинал не дает достаточных оснований. Можно допустить, что Деянира недовольна поведением слуги, позволяющего себе встать на пути царицы, но не больше.

Главный герой "Царя Эдипа", конечно, человек темпераментный, и его диалог с Тиресием служит тому подтверждением; царь проходит путь от просьбы о помощи до негодования на упрямого прорицателя, но при всем том сохраняет достоинство, присущее в трагедии всякому царю. "Неужели ты... никогда не скажешь (правды), а окажешься непреклонным и не дашь ответа?" (334-336), — спрашивает он в один из моментов спора. У Зелинского: "Ужель... ответ свой / Ты бессердечно, гнусно утаишь?" Однако у Софокла даже очень разгневанный Эдип все же не решается упрекать прорицателя в гнусности. В финале этой же трагедии Эдип, объясняя хору свое решение ослепить себя, перечисляет невольно совершенные деяния, которые "среди людей являются самыми позорными" (1408). — "Наяву свершилось / Что только грезит в страхе человек", — переводит Зелинский, опираясь, вероятно, на слова, сказанные ранее Иокастой. ("Многие смертные видят во сне совокупление с матерью", 981 сл.). Но между этими словами и новым монологом Эдипа успевает совершиться его саморазоблачение и само ослепление, и теперь Эдипу уже не до спасительных отсылок к снам, — образ, введенный Зелинским, может быть оправдан психоаналитической теорией сновидений, но на находит опоры в тексте Софокла.

В ряде случаев усиление образа служит Зелинскому для оправдания его собственных общественных взглядов. Мы уже видели, как в его толковании Креонт стал царем-демократом в обращении со стражем. Вот еще пример из того же ряда. В своей тронной речи Креонт отказывает в погребении Полинику, который, "будучи беглецом и вернувшись, захотел сжечь огнем и опустошить дотла отчую землю и родимых богов (т. е. их храмы)"; "захотел насытиться родственной кровью, а других (граждан), поработив, увести в плен" (Ант. 199-202). В переводе Зелинского: "Что, изгнанный народной волей,.. / Вернулся силой,/.. Чтоб кровью граждан месть свою насытить, / Гражданок же в ярмо неволи впрячь". Здесь сразу две неточности. Во-первых, "народная воля" совершенно не при чем: Полиника изгнал незаконно захвативший престол его брат Этеокл, и Зелинский, вводя в перевод "народную волю", значительно усиливает позицию Креонта, который отнюдь не является у Софокла выразителем "гласа народа". Во-вторых, в оригинале противопоставляются не граждане и гражданки, а две группы граждан — одни будут убиты в бою, другие попадут в плен. Во 2-м стасиме той же трагедии хор задает риторический вопрос: "Какое человеческое нечестие одолеет твою власть, Зевс..?" (604 сл.). Речь идет о ὑπερβασία — собственно, о нечестивом превышении меры человеческих возможностей, в отличие от благочестивого соблюдения подобающей дистанции между богом и человеком. В переводе: "Твою, Зевс, не осилит власть / Жалкий мрак человечьей доли". Но "жалкий мрак" — вовсе не то же самое, что сознательная нечестивость человека.

В "Аяксе" хор рассуждает о том, что зависть скорее избирает своим объектом людей могущественных, "между тем как малые отдельно от великих представляют собой стену, которая плохо защищает" (158 сл.). "О безумная чернь!" — начинает приведенную нами фразу Зелинский. У Софокла — констатация факта зависимости "малых" от "великих" в достаточно спокойном тоне, у Зелинского — эмоциональный взрыв с несомненным выпадом по адресу "черни", у Софокла отсутствующим, но, вероятно, соответствующим собственному взгляду Зелинского на место "малых" и "великих" в обществе "[710].

Конечно, не всегда усиление образа в переводе против оригинала может быть объяснено мировоззренческими установками Зелинского. Достаточно часто причину надо искать просто в стремлении сделать язык Софокла более выразительным, чем это имеет место в каждом конкретном случае в греческом тексте. Чаще всего, однако, это стремление приводит Зелинского к напыщенности взамен ясности Софокла, причем введенный переводчиком образ далеко не всегда выигрывает в точности.

Прощаясь с Исменой и имея в виду казнь, обещанную ослушнику Креонтом, Антигона в одноименной трагедии говорит: "Но дай мне и моему неразумию вынести весь этот ужас. Не настолько (бесславно) погибну, чтобы не умереть прекрасно" (95-97). У Зелинского это звучит так: "Нет, нет, оставь меня с моей мечтою! / Пусть грянет страшная гроза; не так уж / Она сильна, поверь, чтобы клад последний / Разрушить мой — прекрасной смерти клад". Звучит эффектно, но у Софокла этого образа ("клад смерти") нет, и, если вдуматься, он достаточно бессодержателен. Как вообще представить себе "клад смерти"? "Клад" — это то, что прячут; Антигона напротив, действует вполне открыто. "Разрушить клад" — значит, по-видимому, проникнуть в тайник, где он спрятан и похитить скрытое сокровище. Какое все это имеет отношение к смерти, ожидающей Антигону? Впрочем, с "кладом" мы встретимся еще раз.

В "Эдипе в Колоне" вестник рассказывает, как герой трагедии в предсмертную минуту просит Фесея дать ему руку в залог того, что дочерям идущего на смерть старца будет обеспечено покровительство афинского царя (1631 сл.). "О друг желанный, — говорит в переводе Зелинского Эдип, — ...старинной чести клад, / Десницу детям протяни моим". Здесь в роли клада уже выступает десница, к которой этот образ подходит не больйю, чем к смерти. Образ клада напоминает, естественно, знаменитый ответ Кочубея в Пушкинской "Полтаве": "Так, не ошиблись вы: три клада / В сей жизни были мне отрада". Но здесь речь идет именно о том, что глубоко запрятано в душе человека (его честь, честь его дочери; святая месть изменнику), и самый образ клада возникает как метафора, противопоставляемая реальному, разыскиваемому кладу.

В "Электре" Хрисофемида, еще не слышавшая известия о мнимой смерти Ореста, находит на могиле отца жертвоприношения, которые, по ее мнению, мог сделать только тайно вернувшийся на родину брат. Электра охлаждает ее восторг: "Ты не понимаешь, где ты находишься и куда тебя уносит мысль" (922). В переводе: "Сама не знаешь ты, в какой земле / Средь призраков душа твоя витает". Но в оригинале нет ни слова ни о призраках, ни о том, что Хрисофемида уносится мыслями в чужую землю, — напротив, Электра сурово напоминает сестре, что их страна находится во власти враждебных им людей. Дальше в этой же сцене Электра излагает свой план мести; хор напоминает о необходимости соблюдать в таких обстоятельствах благоразумие, на что Хрисофемида отвечает: "О жены, если бы ей был присущ здравый рассудок, она, прежде чем говорить, соблюла бы предосторожность, чего она не делает" (992-994). В переводе: "Ах, был бы ум ей спутником, подруги, / Она бы раньше, чем раскрыть уста, / О женском долге вспомнила. Но нет! / Его она бесследно позабыла". Читатель будет прав, если спросит, при чем в этих стихах женский долг. Действительно, ни при чем. Мотив этот выдвигает Хрисофемида несколькими стихами позже, но и здесь говорит вовсе не о долге, а о присущей женщинам от природы слабости, не позволяющей им выступать с оружием в руках против мужчин.