реклама
Бургер менюБургер меню

Синяя Собака – Перфекто (страница 1)

18

Синяя Собака

Перфекто

Глава 1.

Люди сломаны. Они лгут – легко, красиво, с улыбкой, глядя в глаза. Крадут – у чужих, у своих, у будущих поколений. Убивают – своими действиями, словами, молчанием. Предаются похоти – в темноте, в шелке простыней, в машинах у обочины, в мыслях, которые никогда не станут словами. Ленятся – так, что гниют заживо на диванах за телевизором, где кто-то чужой живет их жизнью. Предают – друзей, родителей, детей, себя – и находят оправдания, потому что без оправданий зеркало становится слишком тяжелым. И это перечисление я могу продолжать вечность. Каждый день добавляет новый грех, новую подлость, новую маленькую смерть, которую никто не заметил. Если бы рай существовал – настоящий, с золотыми воротами и вечным светом, – и о возможности войти судили бы по всем смертным грехам, без возможности искупления, без права на вторую попытку, то не вошел бы никто. Ни один. Я бы не вошел. Вы бы не вошли. Те, кто читает это сейчас – тоже. Исключением, наверное, были бы только младенцы, еще не умеющие врать, психологические инвалиды, чей суд не имеет смысла, и Иисус Христос, которого убили за то, что он был единственным, кто не заслужил смерти. Алчные люди управляют народами – сидят в креслах из кожи, пьют вино из бокалов, которые стоят как год жизни рабочего, и подписывают бумаги, от которых умирают дети за тысячу километров. Лжецы рассказывают, как жить другим – выходят на сцены, пишут книги, снимают фильмы, и их голоса такие гладкие, такие уверенные, что хочется верить. Но за кулисами они бьют жен и нюхают кокаин с чужих столов. А остальные – все эти миллионы уставших, серых, молчаливых людей – жалеют себя. Каждую ночь. Каждое утро. В душе, в пробке, перед сном, когда никто не видит. Но не пошевелив и пальцем. Не встав с дивана. Не закрыв рот перед тем, кто унижает их уже двадцать лет. Какое поколение вырастет у общества с такими «руководителями»? Правильно – такое же. С неравенством, которое въедается в кости. С ложью, которая стала родным языком. С бедностью, которую называют «скромностью». С глупостью, которую путают со спокойствием. И с ленью – тяжелой, сладкой, гниющей ленью, от которой не хочется даже умереть, потому что это слишком сложно.

– Адам! Адам! Просыпайся! – голос раздался в моих ушах. Или не в ушах. Я уже не понимаю, в каком состоянии мое тело. Я чувствую его только как давление – где-то на границе между сном и обмороком. Я не могу описать, откуда исходит звук. Он не имеет источника. Он просто есть – везде, как боль, как температура, как этот постоянный гул, от которого не спрятаться. Такое чувство, что любое изменение вокруг меня – даже чужой вздох, даже смена кадра на экране, даже то, как ток течет по проводам чуть быстрее, – сопровождается дрожью. Мелкой. Резкой. Которая живет не в мышцах – в чем-то более глубоком. Где то, в том месте, где кончается тело и начинается сигнал. Но я уже привык. Я не помню, когда дрожи не было. Наверное, тогда, когда я еще мог встать и выйти на улицу без чужой помощи. Но все нормально, я уже привык.

– Сегодня на обед каша с ягодами!

Снова этот звук. Он такой же, как вчера. Как неделю назад. Как месяц. Те же паузы. Та же интонация – чуть выше на слове «каша», чуть мягче на «ягодами». Я уже знаю, что это. Или кто. Это Мередит. Сейчас роботом управляет она. Хорошо. Значит, моя очередь еще не скоро. Я могу просто лежать в своей темноте, наблюдать и ждать. Перед моими глазами – всё, что видит она. Белая столешница. Пластиковая тарелка. Руки – слишком гладкие, без пор, без морщин, без синих вен под тонкой кожей. Я вижу это так же четко, как если бы смотрел своими глазами. Но глаза не мои. Сейчас они принадлежат ей. И так не только у меня. Таких, как я, несколько. Мы лежим в соседних капсулах, и наши сознания переплетаются, как кабели за фальшпанелью. Иногда я слышу чужую боль. Иногда – чужую тишину. И не знаю, где кончаюсь я и начинается тот, кто справа.

– Уже спускаюсь!

Вот он. Тот, ради кого мы заперты здесь. Ради кого наши тела гниют в капсулах, а сознания перетекают по проводам в пластиковые тела наверху. Мы знаем о нем всё. Всё до мельчайших частиц. О каждой родинке – на левой щеке, чуть выше скулы, и еще одна на шее, которую он прячет под воротником. О каждом зубе – молочные уже выпали, коренные растут ровно, без единого смещения. О каждой волосинке – золотистых, мягких, падающих на лоб волной, которую каждое утро поправляет мать с точностью до миллиметра. Мы знаем, как бьется его сердце в покое – шестьдесят два удара в минуту, ни больше, ни меньше. Мы знаем всё, что с ним было: первое слово («мама», сказанное в камеру, под запись, проанализированное лингвистом и признанное эталонным), первый шаг (ровно в девять месяцев и три дня, без падения, без колебаний), первую слезу. И всё, что будет. Мы знаем, какие книги он прочтет в следующем месяце. Какие задачи решит. Какую музыку полюбит – хотя любовь здесь слишком громкое слово, скорее «продемонстрирует предпочтение». Мы знаем его лучше, чем он знает себя. Может быть, лучше, чем кто-либо знал кого-либо за всю историю человечества.

Объекту сейчас ровно 10 лет, 178 дней, 12 часов, 6 минут и 32 секунды. Маленький мальчик с золотыми волосами – не просто светлыми, а именно золотыми, как песок на том пляже, где я был двадцать лет назад, до того, как меня положили сюда. Волосы падают на лоб мягкой, почти девичьей челкой, но взгляд под ними не девичий. Глаза – голубые, но не те прозрачные, наивные голубые, которые бывают у детей на открытках. Нет. Они глубокие. Слишком глубокие. Цвета льда на горном озере – вроде бы светлые, но если смотреть долго, начинаешь замечать темноту на дне. Радужка обведена тонкой серой каймой, такой тонкой, что заметили мы только на пятисотом увеличении. Ресницы длинные, светлые на кончиках. Он моргает редко – один раз в сорок секунд, плюс-минус три секунды. Мы замеряли. Мы замеряем всё. Кожа – бледная, почти фарфоровая, без единого прыща, без веснушек. Лицо – правильное. Слишком правильное. Такое лицо бывает у кукол в витринах дорогих магазинов: симметричное, гладкое, красивое – и пустое. Не потому что он глуп. Он умен. Он решит любую задачу, которую мы перед ним поставим. Но когда он смотрит на тебя этими льдистыми глазами, ты не видишь за ними человека. Ты видишь расчет. И тишину.

Он спускается с верхнего этажа. Лестница – белая, без скрипа, без единой царапины. Каждая ступень рассчитана под длину его шага. Каждый поворот головы, когда он смотрит на стену с фотографиями – дедушка, бабушка, двоюродные братья, которых на самом деле не существует, но Адам этого не знает, – просчитан. Он садится за стол. Движения плавные, экономные. Ни одного лишнего жеста. Ни одного резкого звука. Стул отодвинут ровно на тридцать сантиметров. Спина прямая. Руки на коленях – левая поверх правой, как его учили.

– Мама, спасибо за еду! – говорит он.

Голос чистый. Тенор, еще детский, но уже без той хрипотцы, которая бывает у живых детей по утрам. Интонация правильная – благодарная, но не слишком теплая. Не подлизывается. Не боится. Просто произносит заученную фразу, потому что так положено. Сегодня на тарелке омлет с зеленью и тост с маслом. Вчера была гречка с котлетой. Позавчера – суп. Разнообразие есть, меню составлено диетологами на месяцы вперед, сбалансированное, идеальное. Адам ест без удовольствия и без отвращения. Он просто ест. Как машина, которая заправляется топливом.

– Не подавись, – отвечает отец.

Голос низкий, ровный. Сейчас им управляет Дмитрий. Я узнаю его по микро-паузам – он единственный, кто колеблется перед словами. Не потому что сомневается. Потому что слишком много хочет сказать и не может. Дмитрий когда-то был тренером, настоящим, в мире, где люди бьют друг друга ради крови и пота. Он учил мальчиков падать и подниматься. А теперь он сидит в капсуле и говорит «не подавись» десятилетнему ребенку, который никогда в жизни не падал. Я слышу в этом голосе то, что никто из них не слышит. Жесткость. Не отцовскую, не заботливую – ту, которая появляется, когда человек слишком долго притворяется. Губы отца двигаются идеально синхронно с сигналом. Но сам сигнал… он чуть острее, чем надо. Чуть суше. Как будто Дмитрий сейчас не здесь. Как будто он где-то далеко, в своей боли, в своей усталости, и говорит это не Адаму, а кому-то другому. Или никому.

Вот тоже самое. День за днем. Омлет, гречка, суп, каша. «Спасибо». «Не подавись». И я лежу в своей капсуле, смотрю чужими глазами, слушаю чужими ушами, и не могу даже крикнуть: «Скажите ему что-нибудь настоящее. Скажите, что вы его ненавидите. Скажите, что вы боитесь. Скажите, что вы устали. Хоть что-нибудь, что не в протоколе».

Но они не скажут. Потому что протокол – единственное, что у нас осталось. И Адам жует омлет. И я смотрю. И дрожь не прекращается.

Глава2

Проект «Адам». Название звучит как молитва. Или как насмешка. Первый человек, созданный заново – не из глины и ребра, а из проводов, протоколов и чужой усталости. Только того Адама изгнали из рая за грех. А этого мы сами заперли в раю, чтобы он никогда не согрешил. И не жил.

Идея родилась не у нас. Она родилась там, наверху, в мире, где люди давно перестали доверять людям. Мир, который вы и так знаете. Где алчные управляют народами, лжецы учат жить, а остальные жалеют себя на диванах. Мир, где войны начинаются из-за ресурсов, а заканчиваются – никогда. Где правители приходят и уходят, но неравенство остается. Где каждый новый лидер клянется, что он не такой, как предыдущий, и каждый раз оказывается таким же. Потому что власть ломает. Потому что человек не может быть справедливым – у него слишком много карманов, в которые можно положить взятку, и слишком мало ночей, чтобы не уснуть с мыслью о собственной выгоде.