Симона де Бовуар – Кровь других (страница 5)
И вот однажды вечером я подошел к ней.
Она сидела в малой гостиной возле лампы и читала. Год назад она обрезала свои прекрасные черные волосы, и теперь они обрамляли ее лицо короткими крутыми завитками; они были именно
– Знаешь, мама, я не останусь в печатне.
Она выслушала его и заговорила в свой черед, выпрямившись, положив обе руки на поручни кресла:
– Но это просто безумие!
Возмущение придавало ее голосу светскую интонацию. А он умоляюще попросил:
– Слушай! Постарайся меня понять; я ненавижу этот режим, так неужто ты хочешь, чтобы я пользовался его благами?!
– Но ты давно уже ими пользуешься и теперь просто отрекаешься от своего долга. Твое воспитание, твое здоровье – всем этим ты обязан отцу; а сейчас, когда он нуждается в твоей помощи, ты его бросаешь!
– Все, чем я пользовался до сих пор, претило мне. И потому я не считаю себя обязанным работать на отца.
Она встала, подошла к роялю, поправила цветы в вазе и обернулась ко мне.
– Так чего же ты ждешь, почему не поговорил с ним?
– Я хотел сначала обсудить это с тобой.
– Ты поступаешь нечестно: сперва позволял ему оплачивать твое обучение, а теперь преспокойно ешь его хлеб, подыскивая себе другое место; тебе не кажется, что это… слишком уж легко?
Он гневно взглянул на мать. Его колебания и эта трусость, в которой она его упрекала, – ведь все это было из-за нее! Она тоже смотрела на него, сжав губы; щеки ее покраснели. Так они мерили друг друга взглядами, и каждый из них видел на лице другого отражение собственных колебаний.
– Ладно, – сказал он, – я сейчас же поговорю с ним.
– Да, это все, что тебе остается.
Ее голос звучал резко, непримиримо. Но он расслышал другой голос, таившийся внутри ее, умолявший: «Нет, не говори с ним, не сейчас… подожди! Оставь мне хоть немного времени!» Увы, эта немая мольба уже не имела значения – ни для него, ни для нее. Он вышел из гостиной, свирепо пнув по дороге обитый шелком пуф. Подумать только: как горячо, с каким горьким чувством справедливости она защищала этого человека, которого не любила! И всегда была готова в первую очередь пожертвовать собой и всем, что было для нее самым дорогим. Что ж, она сама того хотела. «А впрочем, она права – я не могу поступить иначе!» Он спустился на один этаж и постучал в дверь отцовского кабинета.
– Мне нужно с тобой поговорить.
– Садись.
Он сел. И заговорил – без робости, без околичностей, с радостным чувством освобождения. Коль скоро его к этому принудили, он был счастлив разом сжечь за собой все мосты; таким образом, судьба выбросит его в гущу схватки, и он уже ничем не будет отличаться от любого безработного в поисках хлеба насущного. Он вывалил на стол отца все содержимое своего бумажника со словами:
– Клянусь, что ты больше никогда не услышишь обо мне!
Он гневно сказал: «Это не моя вина! Я не мог поступить иначе!»
Он злился на себя. Воображал, что она сможет вырвать его из сердца, как вырывают сорную траву. «Я должен был подготовить ее к этому постепенно. И тогда она не стала бы противиться. Но результат был бы тот же: мой уход, ее одиночество и незаслуженное горе…» В последний раз он обвел взглядом свою комнату – комнату, где его больше не будет. Эта мебель, эти гравюры, которые она выбирала для него, станут теперь лишь напоминанием о его отсутствии, и она ускорит шаг, проходя мимо запертой двери. Он вышел за порог. В коридоре никого не было; паркетины скрипнули у него под ногами. Пройдя в конец коридора, он постучал в ее дверь.
– Входи!
Она стояла на коленях перед грудой шелковых чулок, бежевых и серых. Нарочно… да, она нарочно портила себе жизнь. Но как защитить ее от нее самой?! Иногда ему это удавалось – только ему одному. А теперь он уходил.
– Я говорил с папой. – (Она подняла голову.) – Он велел мне немедленно покинуть дом.
– Прямо сейчас?
Она продолжала стоять на коленях, но пакет с чулками выпал у нее из рук. Он пожал плечами:
– Этого следовало ожидать. Ты была права, мне больше нечего здесь делать.
– Немедленно… – беззвучно повторила она. – Ну и что же с тобой будет?
– Думаю, скоро найду себе работу. А до тех пор поживу у Марселя.
Он подошел к ней, тронул за плечо:
– Я не хотел тебя огорчать.
Она откинула назад волосы, открыв морщинки на лбу.
– Ну раз ты считаешь, что так будет лучше…
Он медленно спустился по лестнице. «Что ж, я ведь сам этого хотел. И не о чем теперь жалеть». А она осталась там, наверху, на коленях перед кучей чулок, одна… Я это сделал. Но я сделал и кое-что другое – причинил ей боль, хотя и не хотел.
– Но там, в прошлом, всегда что-то остается, – сказал Марсель. – Вот почему твоя попытка кажется мне сомнительной.
– Но ведь я не стремлюсь к чему-то необыкновенному! – отвечал Жан. Он сидел на диване, набитом жесткой стружкой, с рюмкой коньяка в руке. – Я хочу только одного – начать свою жизнь с теми же шансами, что и все другие, и владеть лишь тем, что человек может заработать собственными силами!
– Собственными силами? – переспросил Марсель, оглядев его с головы до ног. – А ты не ошибся, друг?
– Да, ты прав, – сказал Жан, – за этот костюм и за эти туфли заплатил отец; и за мое обучение тоже. Но ведь никто не может начать самостоятельную жизнь с нуля!
– Вот это самое я и говорю, – ответил Марсель. Он усмехался, и эта усмешка обнажала его серые зубы и прорезала глубокие морщины на грубой коже лица. – Да если бы речь шла только о костюме… Ты еще забыл о своем образовании, о своих друзьях, о своем крепком здоровье молодого, сытого буржуйчика. Нет, ты не сможешь отделаться от своего прошлого!
– Когда я проживу несколько месяцев как настоящий рабочий, оно уже не будет казаться таким тягостным.
– И все равно, между настоящим рабочим и тобой всегда будет лежать пропасть: ты по своей воле выбрал участь, на которую он был обречен изначально.
– Это верно, – ответил Жан, – но я, по крайней мере, сделал все от меня зависящее.
В ответ Марсель только пожал плечами. А мне казалось, что мой порыв был не так уж нелеп; жизнь круто изменилась в лучшую сторону. Я отрекся от своего имени и лица, став в типографии «Кутан и сын» таким же простым рабочим, как все остальные. Каждый день, в восемь часов утра, я проходил через серый двор, заваленный накрытыми брезентом тюками бумаги. Рабочие не оглядывались на меня, мастера не улыбались; я подходил к своему станку, внимательно оглядывал его, проверял, все ли в порядке – ведь я отвечал за его работу, – и начинал набирать, думая: «Вот это – настоящее. Это на всю жизнь!» И когда я скидывал свою рабочую блузу, то знал, что не войду сейчас в роскошный салон, украшенный тюльпанами. Сев в автобус, я проезжал по убогим улицам Клиши, входил в тесную комнатку с застарелым запахом кухни и стирки, с газовой плиткой в одном углу и ржавым умывальником – в другом. «Убогое жилье», – говорила моя мать. А вот мне нравилось, что мое тесное обиталище сведено к шести поверхностям, образующим куб, к одному проему, впускавшему дневной свет, и к другому – впускавшему сюда меня самого.