реклама
Бургер менюБургер меню

Симон Бельский – Куда ворон костей не заносил. Рассказы (страница 21)

18

На переселенческих пунктах, нищих и грязных, где все здания подтачивала и разрушала какая-то болезнь, окруженных глухой стеной тайги, чувствовалось то же веяние смерти. Каждая новая волна, катившаяся из далекой России, оставляла в этих гнилых строениях больных, сумасшедших, припадочных, калек и дряхлых стариков. В бараках на полу и широких нарах сидели и лежали люди, заблудившиеся среди безграничного простора, отупевшие от отчаяния и мучительного сознания своей ненужности. Это были мусорные ямы, в которых копились живые отбросы.

Сиганова, как и других новых переселенцев, сначала пугали картины безысходного горя, которое облегло всю дорогу.

— К кладбищу едем, — говорит забытый старик.

— Почему, дед, к кладбищу? — спрашивал Сиганов.

— А вот, смотри! Сколько их тут. — Слепые, больные, убогие, всю дорогу облегли. Как в селе в поминальную Субботу: сидят в два ряда, язвы показывают и Лазаря поют. Тут их со всей России собрали.

И Сиганову, как и другим переселенцам, начинало казаться, что где-то за щетинистыми деревьями, откуда ранним утром, рассыпая ломкие колючие лучи выходит солнце, поднимаются огромные решетчатые ворота кладбища и к нему; один за другим, постукивая колесами, днем и ночью идут переселенческие поезда.

Илья звенел в кармане медяками и кричал:

— Всем места хватит! Не бойтесь, без ямы не останетесь! Простору тут много!

Чиновники, растерянные и утомленные, боясь отставших, человеческих залежей, отлагавшихся на промежуточных станциях, из сил выбивались, подгоняя живой поток, двигавшийся к Востоку, и зорко следили за каждой новой волной.

— Проходи, проходи! — кричали в канцеляриях, где выдавали грошовые пособия.

— Проходи! — гнали переселенцев со двора на платформу.

— Проходи! — орали стражники и надзиратели, загоняя мужиков и баб в вагоны.

Над всеми чувствами у Сиганова вырастала злоба, беспощадная и тупая ко всему на свете. К хмурому, молчаливому, бескрайнему лесу, к тощей земле, прикрытой моховыми болотами, к чиновникам, отделенным в канцеляриях толстыми деревянными и железными решетками, к переселенцам и к самому себе. Он видел, что все делается по закону, все шли, как будто по доброй воле, и все, что расстроило и разметало жизнь там на родине, тоже произошло по закону и все же было сознание, глубокое и неискоренимое, какой-то несправедливости, обиды, которую нельзя было ни забыть, ни простить.

Ночью, когда густой мрак окутывал горелый лес и замерзшие синеватые дали, в поезде при свете коптящих ламп, начиналось пьяное веселье. Плясали в узких проходах между мешками и узлами, тяжело притоптывая рваными сапогами, горланили песни и шлялись по вагонам.

Сиганов и цыган Илья, обнявшись, стояли на площадке и звонкими, крепкими голосами выкрикивали в темную чащу:

Рассея, Рассея, Разнесчастная сторона, Я работал, я потел, Без нужды зажить хотел…

Впереди и сзади в грохочущем мраке, подхватывал нестройный хор:

Эдак делал, так пытал, Так и эдак голодал.

Колеса попадали в такт песне и без конца выстукивали: так и эдак… так и эдак… так и эдак…

— Стой, черти, замолчите! — ревел из среднего вагона бас пропойцы регента, третий раз идущего в Сибирь. — Духовную будем петь, церковную! Эй, вы; подтягивай! На восьмой глас!

Он великолепным, сильным голосом запевал кощунственную, сальную песню и странно и дико было слушать, как он вкладывал в нее печальный, суровый оттенок.

Пьяные, орущие голоса путались, рвались, перебивали друг друга, сливались со звоном и гулом стали протяжными вздохами тайги. Ревущий и грохочущий поезд, выбрасывая снопы красного пламени, оставляя за собой рой заблудившихся искр, летел над насыпями и мостами, в широко расступавшуюся перед ним черную бездну и сзади широкими кругами смыкался тяжелый, молчаливый лес.

Вторую неделю дул влажный муссон. В лесу, над рекой, потерявшей берега и вползшей в густую чащу кустарников, над озерами, в которых утонули тополи и лиственницы, обвитые диким виноградом, беспрерывно слышался ровный, дружный шум дождя. Коричневые ручьи бегали по всем впадинам в черной земле, с тяжелым стоном валились в ярко-зелёные логи, до краев забитые кустами шиповника и орешника.

Двадцать седьмой участок, куда попал Сиганов еще три семьи переселенцев, находился на дне мелкой впадины, похожей на блюдце.

Жирная земля, которую никогда не трогал плуг заросла травой в рост человека. Под проливным дождем трава вытягивалась все выше и выше, поднялась над молодыми дубками и вынесла свои узорчатые листья над шалашами и палатками, в которых жили переселенцы. Пробовали копать землянки, но ямы наполнялись до краев желтой водой, которая, как губку, пропитывала влажную почву.

Илья ушел обратно в Хабаровск искать работы. Курганов по целым дням неподвижно сидел около своей палатки из распоротых мешков, среди мокрого, пестрого скарба, прикрытого травой, и жаловался на чиновников, которые загнали его самого и его семью в болото.

Работать пробовал один старик Аносов. Маленький, черный, как обожженный сухарь, он с утра до вечера косил траву, копал гряды, с топором возился под гигантскими кедрами и лиственницами, которые угрюмо кивали сверху тяжелыми ветвями. Скошенная трава гнила, на её месте быстро тянулась к свету новая, молодая поросль; вскопанная земля заплывала и превращалась в трясину. Стволы зеленых великанов звенели от ударов иззубренного топора, оставлявшего на них едва заметные рубцы, и сам Аносов, среди этой могучей первобытной растительности, был похож на муравья, заблудившегося в крепкой траве.

Веселее всех была семья Арефовых. Они все, бабы и мужики, ладно и согласно, без ссоры и ругани, пропивали казенное пособие. Хлопотливо и усердно, как на престольный праздник, мать и дочь Арефовы, красивые, крепкие женщины, пекли пироги, что-то с утра жарили и варили, не обращая внимания на муссон, тащивший с востока горы туч. Мужчины сидели на бочках и ящиках, пили водку, подносили соседям и каждую рюмку сопровождали различными пожеланиями.

— Ну, давай Бог, чтобы как вам, так и нам! — говорил старик Арефов, поднимаясь с мокрой травы, и отстраняя рукой, в которой держал рюмку склеенную сургучом, зеленую узорчатую стену.

— Жить и радоваться!

Потом поднимался сын.

— Пожелаем радостей и веселья на новых местах!

— Вот заест тебя трава, так узнаешь, какое тут веселье, — бурчал Курганов. — И чего празднуют? Плакать надо.

— Тут и так воды много, — отшучивались бабы.

Заблудившийся ручей выбежал на поляну, покружился по ней и, не найдя выхода, разлился в спокойное озеро, над которым в прелом воздухе задыхались сочные травы, убранные белыми цветами.

Сильнее всего угнетало переселенцев отсутствие жизни. Кругом на сотни верст был пустой сказочный лес, без птиц, зверей, без дорог и тропинок, угрюмый и неподвижный. За все время забрел на участок только какой-то горбатый китаец в синем халате, в широкополой помятой шляпе. Он долго стоял на опушке до пояса утонув в траве, рассматривая переселенцев хитрыми прищуренными глазами.

— Иди сюда! — позвал его Арефов, обрадовавшись новому человеку. — У нас тут новоселье— гостем будешь.

Китаец с равнодушным видом протянул к стакану худую грязную руку, на которой не доставало большего пальца, вытер губы рукавом халата и сказал вялым безучастным тоном, как будто речь шла о чем-то неизмеримо далеком:

— Шибко плохо тут есть! Большая вода идет вот там, — он показал на высокие стволы кедров.

— Ваша помилайла будет, вся помилайла…

— Зачем помирать? — удивился старик Арефов. — Жить приехали.

— Шибкая вода, — повторил китаец. — Моя есть охотник Син-Лин — большой охотник: ламза ходил, соболь ходил. Вот моя рука, вот тайга. — Син-Лин поднял ладонь, потом указал на лес, желая, должно быть, сказать, что он так же, хорошо знает эту мрачную таинственную пустыню, как свою руку, повернулся и молча пошел в чащу кустарника.

— Чудной человек! — сказал Арефов, — странник какой-то или юродивый. У них, у китайцев, есть юродивые?

— Хунхуз, разбойник, вот он кто! — ответил Курганов. — Попадись таким, — все ограбят, живым уши порежут, да к дереву гвоздиками и прибьют. Смотреть приходил, справки собирал.

— Ну, уж ты скажешь. Просто человек по соседству зашел, они, китайцы — люди хорошие, внимательные!

Но всем вдруг стало страшно среди этой зеленой молчаливой пустыни, полной нежных, непонятных шорохов, какого-то скрытого огромного движения, которое чувствовалась в беспрерывном колыхании веток, листьев и травы над ручьями. Казалось, где-то кругом, в жирной земле, в лиловых тучах, в широких пенистых потоках, в железных стволах, судорожно скрученных корнях, притаилась безграничная стихийная сила и тайга вздрагивала и трепетала, как тело хищного зверя, готовящегося к нападению и напрягающего всю силу мускулов. Особенно невыносимо мучительным становилось чувство страха ночью, когда в мягком мраке исчезали травы, деревья, озеро и было слышно ровное могучее дыхание леса.

Сиганов ясно до физической боли чувствовал эту невидимую скрытую опасность. Ночью он вставал и медленно крадучись, как у себя на родине в ту ночь, когда собирался поджечь помещичий дом, обходил вокруг поляны. Невидимые листья на гибких стеблях сбрасывали струи воды, ноги тонули в вязкой почве и под деревьями приходилось идти с вытянутыми руками, чтобы не натыкаться на стволы. Напряженный слух улавливал все звуки, как бы ничтожны они ни были, которые примешивались к однообразному, нарастающему и падающему шуму леса. Иногда Сиганов с закрытыми глазами останавливался около какого-нибудь мокрого ствола, и весь уходил в слух. В родной степи он мог бы угадать причину каждого шороха, но здесь все было загадочно и таинственно, как в старой сказке.