реклама
Бургер менюБургер меню

Сим Симович – Режиссер из 45г II (страница 53)

18

— Идем, — согласился он.

Они уходили от пожарища в темноту леса, а за их спинами догорал тринадцатый век, освобождая место для будущего, которое они теперь строили сами, кадр за кадром, пожар за пожаром, любовь за любовью. Владимир Леманский знал: этой ночью он не просто сжег декорации. Он сжег все мосты к отступлению. Теперь только вперед, к финалу, который должен стать таким же мощным, как этот огонь.

Утро после пожара было тихим, серым и удивительно торжественным. Над пепелищем «Рязани» еще витал тонкий, горьковатый дух гари, смешанный с ароматом промокшего под росой леса. Обугленные остовы башен, которые вчера казались ребрами павшего великана, сегодня выглядели как величественные монументы. В этой пустоте и тишине было что-то очищающее: старый мир сгорел, освободив место для чего-то нового.

Владимир стоял у края пожарища. На нем был тот же свитер, серый от пепла, лицо — бледное, с глубокими тенями под глазами. Он смотрел, как рабочие аккуратно расчищают центральную площадь, оставляя самые выразительные фрагменты обгоревшего дерева.

— Едет, — негромко сказала Аля, подходя к нему и набрасывая на его плечи куртку. — Степан на рассвете за ним в Москву умотал.

По лесной дороге, мягко шурша шинами по хвое, катился черный лимузин. Он остановился у самого частокола. Из машины, опираясь на трость, медленно выбрался Виктор Аристархович Броневский. Ленинградский академик выглядел так, будто сошел со страниц классического романа: безупречное кашемировое пальто, шляпа, накрахмаленный воротничок. Но когда он увидел руины города, его лицо, обычно непроницаемое, дрогнуло.

Броневский долго стоял неподвижно. Он смотрел на черную колокольню, на провалившиеся крыши посадов, которые сам же описывал в сценарии. Затем он медленно снял шляпу, отдавая дань этому пеплу.

— Владимир Игоревич, — голос Броневского прозвучал глухо, когда режиссер подошел к нему. — Вы сотворили нечто… пугающее. Я видел огонь в Ленинграде, я знаю, как умирают города. Вы передали эту агонию с беспощадной точностью.

— Это была необходимая жертва, Виктор Аристархович, — Владимир пожал его сухую, крепкую руку. — Чтобы построить храм, нужно увидеть, как горят сараи. Вы привезли финал?

Броневский молча достал из кожаного портфеля увесистую папку, перевязанную бечевкой. На первой странице каллиграфическим почерком было выведено: *«СОБИРАНИЕ. Серия VIII. СВЕТ ИЗ ТЕМНОТЫ»*.

— Я не спал три ночи, — признался сценарист, проходя вслед за Леманским к длинному столу под навесом, где уже дымил самовар. — Я всё думал: как нам закончить этот кошмар? Ведь история Руси — это не только пепел. Это то, что происходит на утро после него.

Они уселись за стол. Аля разлила крепкий чай в граненые стаканы в подстаканниках. К ним подтянулись Ковалёв и Рогов, который за эти дни стал неотъемлемой частью их «военного совета».

— Послушайте, — Броневский открыл папку и начал читать. Голос его, поначалу сухой, обретал глубину и мощь актера старой школы.

*«Финал. Площадь сожженной Рязани. Туман отступает. Мы не видим битв, мы не видим врага. Мы видим только людей. Они выходят из лесов — по одному, по двое. Раненые, обожженные, потерявшие всё. Князь Юрий (Арсеньев) стоит у рухнувшей башни. К нему подходит старик — тот самый плотник, что строил этот город. Старик не плачет. Он достает из-за пазухи топор, уцелевший в огне, и просто кладет его на обгорелое бревно. И тогда Юрий понимает: город — это не дуб. Город — это воля начать сначала».*

Владимир слушал, и в его голове уже выстраивался кадр. Он видел этот топор, блеснувший в холодном утреннем свете. Он видел лица массовки, которые Рогов научил быть «настоящими».

— А дальше? — тихо спросила Аля, подавшись вперед.

— Дальше — самое важное, — Броневский перевернул страницу. — *«Юрий поднимает топор. Он не произносит речи. Он просто начинает тесать обгоревшее бревно, снимая черную корку и обнажая светлое, живое дерево. И люди вокруг — медленно, один за другим — начинают делать то же самое. Звук топоров перекрывает тишину. Это и есть Собирание. Не земель. Душ».*

В палатке повисла такая тишина, что было слышно, как гудит самовар. Рогов, суровый консультант из Комитета, вдруг шмыгнул носом и полез в карман за платком.

— Сильно, Виктор Аристархович, — пробасил Ковалёв. — Это я сниму… Это я так сниму, что у них в залах дыхание перехватит. Нам нужен будет самый длинный фокус и очень мягкий, почти божественный свет.

Владимир поднялся и начал мерить шагами пространство под навесом. В нем снова проснулся тот самый бог-дирижер, но теперь это был бог созидания.

— Мы не будем ждать декораторов, — энергично начал он. — Мы снимем это прямо завтра. Пока пепел еще пахнет гарью. Арсеньев должен быть в этой же самой обгорелой рубахе. И я хочу, чтобы в кадре было сто человек. Нет, двести! Пусть они выходят из тумана бесконечной лентой.

— Владимир Игоревич, — Рогов поднял руку, — Комитет просил победный финал. Знамена, кони, крики «Ура»… А у вас — топоры в тишине.

Леманский остановился и посмотрел Рогову прямо в глаза — жестко, но с глубоким уважением.

— Игорь Савельевич, победа — это не когда флаг над рейхстагом. Победа — это когда человек после того, как его дом сожгли, берет инструмент и начинает строить новый. Наш зритель в сорок шестом году поймет это лучше любых знамен. Вы же сами говорили под Тернополем про пуговицу. Вот этот топор — это та самая пуговица.

Рогов долго молчал, потом медленно кивнул.

— Ваша правда. Пишите в рапорте: «Идеологически выверено высочайшим уровнем гуманизма». Я подпишу.

Весь оставшийся день прошел в лихорадочной подготовке. Аля вместе с помощницами «старила» одежду выживших — теперь это были не просто костюмы, а лохмотья, сохранившие достоинство. Броневский ходил по площадке с Арсеньевым, обсуждая каждое движение князя. Академик оказался не просто теоретиком — он показывал актеру, как в тринадцатом веке держали инструмент, как кланялись земле, как смотрели на небо.

— Понимаете, Мишенька, — говорил Броневский, приобнимая актера за плечи, — вы сейчас не актер. Вы — первый камень фундамента. От того, как вы ударите по этому дереву, зависит, поверит ли нам страна.

Владимир и Ковалёв выстраивали мизансцену. Они решили отказаться от кранов и сложных проездов. Только статика. Только суровая, иконная простота кадра.

— Володя, — Аля подошла к нему, когда солнце уже начало клониться к закату. — Ты ведь знаешь, что это финал не только фильма. Это финал чего-то в нас самих.

Он притянул её к себе, чувствуя, как она дрожит от эмоционального истощения и восторга одновременно.

— Я знаю. Мы зашиваем швы, Аля. И этот последний шов должен быть самым крепким.

Вечер они провели вчетвером: Владимир, Аля, Броневский и Рогов. Сидели у костра, пили чай, говорили о литературе, о Ленинграде, о будущем кино. Это был тот самый «ламповый» мир, где за одним столом могли сойтись человек из будущего, академик старой закалки, фронтовик-чиновник и нежная художница. Их объединяло одно — ощущение причастности к чему-то вечному.

— Знаете, Леманский, — сказал Броневский, глядя на звезды сквозь дым костра, — я ведь сначала думал, что вы — выскочка. Режиссер с подозрительно легким почерком. Но увидев вчерашний пожар… Я понял. Вы не снимаете историю. Вы её заставляете случаться заново. Это опасный дар, но благородный.

— Мы просто делаем свою работу, Виктор Аристархович, — ответил Владимир, сжимая руку Али. — Пытаемся быть достойными тех, кто стоял до нас.

На рассвете они вышли на площадку. Туман был именно таким, как заказывал Леманский — густым, белым, скрывающим всё лишнее.

— Всем приготовиться! — скомандовал Владимир. — Тишина на площадке. Полная тишина. Гольцман, била не будет. Только звук металла по дереву. Настоящий звук.

Арсеньев вышел на пепелище. Он выглядел как человек, вернувшийся с того света — седой от пепла, с запавшими глазами. Он подошел к обгорелому бревну, на котором лежал топор.

— Мотор! — прошептал Леманский.

Весь мир замер. В кадр начали входить люди. Старики, женщины, дети. Они шли молча, их босые ноги утопали в сером пепле. И вот Арсеньев-князь берет топор. Он поднимает его над головой — не как оружие, а как крест. Первый удар обрушился на дерево с сочным, живым хрустом. Слетела черная корка, и под ней блеснула свежая, золотистая щепа.

Второй удар. Третий.

И тут из тумана донеслись другие звуки. Еще один топор. Еще один. Ритм созидания нарастал, заполняя долину.

Владимир смотрел в монитор и видел, как Ковалёв плачет, не отрываясь от видоискателя. Аля стояла рядом, вцепившись в руку Владимира. Рогов и Броневский замерли, как изваяния.

Это было оно. Собирание. Кадр невероятной, библейской силы. Светлое дерево на фоне черного пепла. Люди, возвращающие себе жизнь.

— Стоп… Снято, — выдохнул Леманский через десять минут, которые показались вечностью.

Никто не шелохнулся. Массовка продолжала тесать дерево, актеры не выходили из образов. Над Рязанью стоял звон топоров — самый прекрасный звук, который Владимир когда-либо слышал.

Броневский подошел к Владимиру и молча положил руку ему на плечо. В глазах старого академика блестели слезы.

— Это больше, чем кино, Володя. Это молитва.

Экспедиция подходила к концу. Впереди была Москва, монтаж, битвы в Комитете, премьера. Но здесь, на этом пепелище, Владимир Леманский понял, что он победил. Не как режиссер, а как человек. Он собрал свою землю. Он нашел свою любовь. И он подарил этому времени надежду, которая была прочнее любого дуба.