Сим Симович – Режиссер из 45г II (страница 42)
— Сейчас, Владимир Игоревич, за тем перелеском откроется, — пробасил Степан, не оборачиваясь. — Наши ребята там три месяца топорами звенели. Сказали, из самой Вологды плотников выписывали, чтобы всё по чести, без единого гвоздя, где положено.
Машина вырвалась из лесного плена на открытое пространство, и Леманский невольно подался вперед.
Перед ними, в кольце густого соснового бора, раскинулась Рязань тринадцатого века. Это не было похоже на декорацию в привычном понимании слова — фанерный фасад, подпертый рейками. Перед ними стоял настоящий город, выросший из подмосковной земли с пугающей, первобытной достоверностью. Мощные дубовые стены, окованные медью, которая уже начала тускнеть под весенними дождями, возвышались над рвами, наполненными мутной талой водой.
Степан притормозил у массивных ворот. Владимир вышел из машины, и его тут же обдал резкий, живой запах свежего сруба и дегтя. Аля встала рядом, и он почувствовал, как она непроизвольно сжала его локоть.
— Господи, Володя… — прошептала она. — Это же… это же не декорация. Это страшно. Оно живое.
Надвратная башня уходила в небо, подавляя своей массой. Грубо обтесанные бревна, со следами топоров и зазубринами, сохранили фактуру дикого дерева. Леманский закинул голову: на зубцах не было ни капли бутафории. Здесь не пахло краской и гипсом. Здесь пахло вечностью, которую они только что построили, чтобы через месяц сжечь.
— Идем, — коротко бросил Владимир.
Они вошли под своды ворот. Стук их ботинок по тяжелым дубовым плахам мостовой отдавался гулким, утробным эхом. Внутри города тишина была иной — плотной, застоявшейся между избами. Центральная площадь была застроена срубами с такой точностью, что казалось, будто из любой двери сейчас выйдет бородатый дружинник в засаленном поддоспешнике.
Леманский подошел к одной из изб, провел рукой по бревну. Оно было холодным и шероховатым. Под его пальцами ощущался мох, проложенный между венцами.
— Аля, смотри, — Владимир указал на наличники воеводского терема. — Никакой трафаретной резьбы. Плотники работали вручную, каждым движением вырывая у дерева щепу. Броневский будет в восторге. Здесь нет пафоса, здесь есть вес. Каждое бревно весит тонну, и камера это почувствует.
Алина подошла к крыльцу собора, который венчал площадь своим чешуйчатым куполом из лемеха. Она опустилась на корточки, касаясь земли, перемешанной со щепой и сухой хвоей.
— Володя, я теперь понимаю, какие нужны костюмы, — она подняла на него глаза, и в них блеснул профессиональный азарт. — Никакого шелка. Только грубая шерсть, которая будет цепляться за эти щепки. Только выбеленный лен, который сразу станет серым от этой пыли. Эти стены требуют правды, они её высасывают.
В глубине площади, у колодца, они увидели Ковалёва. Оператор стоял на коленях в грязи, приложив к глазу видоискатель, и замер, как гончая на следу. При виде Леманского он лишь молча указал рукой в сторону крепостного вала.
— Видишь, Владимир Игоревич? — Ковалёв поднялся, отряхивая колени. — Там я поставлю длиннофокусную оптику. Когда в четвертой серии начнется штурм, и массовка в три тысячи сабель пойдет на эти стены, я не буду снимать панорамы. Я засуну камеру прямо в эту щепу. Чтобы зритель видел, как дуб щепится от топоров. Эти декорации… они честные, Володя. Тут нельзя играть в театр.
Леманский поднялся на вал вслед за оператором. Отсюда открывался величественный вид на долину. Под стенами плотники заканчивали возводить частокол. Звук их топоров доносился снизу — четкий, ритмичный, словно биение сердца этого новорожденного и одновременно древнего города.
— Ковалёв, — Леманский обернулся к нему, прищурившись от резкого ветра. — Мы не будем делать здесь «красиво». Мы будем делать «тяжело». Я хочу, чтобы в сцене разорения города зритель чувствовал, как рушится этот дуб. Чтобы каждый удар топора отдавался в зале.
Аля поднялась к ним на вал. Ветер развевал её волосы, и на фоне колоссальных оборонительных сооружений она казалась почти прозрачной.
— Знаешь, о чем я думаю? — спросила она, глядя в сторону горизонта, где вскоре должны были появиться огни «ордынских» костров. — О том, сколько людей три месяца вгрызались в это дерево. Они строили это как настоящий дом. С любовью.
— В этом и есть ирония, Аля, — Владимир обнял её за плечи, чувствуя, как его охватывает холодная, режиссерская решимость. — Мы строим вечность на десять минут экранного времени. Но если эти десять минут заставят человека в сорок шестом году вспомнить, кто он есть, — значит, каждый удар топора был оправдан. Эти стены — наш доспех. Мы не имеем права снять здесь посредственность.
Они провели в «Рязани» несколько часов. Леманский заходил в каждую избу, проверял высоту потолков для установки камер, обсуждал с Ковалёвым углы падения тени от башен. Он был везде одновременно: проверял надежность мостов, глубину рвов, фактуру кованых цепей на воротах. Режиссер внутри него уже монтировал будущие кадры, накладывая на эти бревна звук била и крики воинов.
Степан ждал их у машины, покуривая махорку. Он переговорил с бригадиром плотников и теперь смотрел на город с суеверным почтением.
— Ну как, Владимир Игоревич? — спросил шофер, когда Леманский и Аля, уставшие и притихшие, вернулись к «ЗИСу». — Настоящее оно?
— Настоящее, Степан, — ответил Владимир, оглядываясь в последний раз. — Такое настоящее, что даже боязно.
Когда машина тронулась, Леманский долго смотрел в заднее стекло. Рязань медленно скрывалась за соснами, её башни уходили в вечерний туман, но в голове у него уже работал монтажный стол. Он видел, как на этих площадях будет литься кровь, как будет оседать сажа на этих наличниках.
— Володя, — Аля положила голову ему на плечо. — Ты видел плотников? Они ведь не уходили, пока мы там бродили. Стояли в стороне, смотрели. Они ждут, что мы с этим сделаем.
— Мы сделаем то, что должно, — тихо ответил он, сжимая её руку. — Мы заставим эти камни и бревна говорить.
Лимузин мчался по шоссе, возвращая их в сорок шестой год, в Москву, к звонкам из Комитета и бесконечным сметам. Но внутри Владимира Леманского уже стояла эта деревянная крепость. Он чувствовал её запах дегтя, её несокрушимую, тяжелую правду. «Собирание» перестало быть текстом на бумаге. Оно обрело плоть из дуба и сосны, оно вросло корнями в подмосковную землю.
Режиссер закрыл глаза. В полусне ему почудилось, что над лесом проплыл гулкий удар колокола — не праздничный, а тревожный, зовущий к стенам.
Машина летела к Москве, разрезая сумерки, а за их спинами, в лесной тишине, ждала своего часа Рязань — символ их общей веры в то, что даже из обломков и пепла можно собрать нечто вечное.
Зал прослушиваний на «Мосфильме» напоминал глубокий колодец, наполненный тяжелым запахом пыли, театрального грима и невысказанного напряжения. Огромные окна были занавешены плотными черными шторами, и единственным островком жизни оставался пятачок в центре, залитый резким светом мощного прожектора. В этой световой ловушке кружились пылинки, похожие на искры от костра, который им предстояло разжечь в Подмосковье.
Владимир Леманский сидел в полумраке за длинным столом, накрытым зеленым сукном. Рядом — Аля, сосредоточенно черкающая в блокноте, и Броневский, чей профиль в свете настольной лампы казался высеченным из серого питерского гранита. Ковалёв возился чуть поодаль, настраивая камеру для кинопроб: сегодня всё было по-взрослому, на пленку, без права на фальшь.
— Следующий, — негромко произнес Леманский.
В круг света вошел актер. Это был крепкий мужчина с классической внешностью героя, из тех, кто привык играть благородных командиров. Он начал читать монолог князя Юрия из четвертой серии — громко, с широкими жестами, чеканя каждое слово так, словно стоял на сцене Малого театра.
— «Остановитесь, братья! Земля стонет под копытами чужаков, а вы…»
— Спасибо, достаточно, — прервал его Владимир.
Актер замер, обиженно вскинув брови.
— Но я еще не дошел до кульминации, Владимир Игоревич.
— Кульминация у нас в тишине, — мягко ответил Леманский. — Вы читаете так, будто хотите перекричать шум толпы. А мне нужно, чтобы вы боялись собственного голоса. Спасибо, мы вам сообщим.
Когда дверь за претендентом закрылась, Владимир потер виски.
— Они все играют в «Величие». А мне нужен человек, у которого за душой — выжженное поле. Аля, что у тебя?
— У меня — лица, — она развернула блокнот. — Красивых много, Володя. Но нет тех, кто умеет носить нашу мешковину. Все пытаются выглядеть как на параде. А нам нужен тот, кто сольется с грязью и бревнами Рязани.
В этот момент в зал вошел человек, которого Владимир ждал с особым предчувствием. Михаил Арсеньев. О нем говорили как о сложном, «неудобном» актере, который мог месяцами сидеть без ролей, отказываясь от плакатных образов. Он был худощав, с резкими чертами лица и глазами, в которых, казалось, застыла вся горечь тринадцатого века.
Арсеньев не стал кланяться. Он просто встал в круге света, сунув руки в карманы поношенного пиджака.
— Текст знаете? — спросил Броневский, поправляя очки.
— Знаю, — коротко ответил Арсеньев. — Но я бы хотел попробовать сцену у одра отца. Без слов.
Леманский подался вперед.
— Пробуйте. Ковалёв, снимаем.
В зале наступила тишина. Арсеньев не двигался. Он просто смотрел куда-то в пустоту перед собой. Прошла секунда, пять, десять. И вдруг в его взгляде что-то изменилось. Плечи едва заметно опустились под невидимым грузом, а пальцы начали медленно, почти судорожно перебирать край воображаемого покрывала. Это не была игра — это было физическое присутствие горя, настолько плотное, что в зале стало холоднее. Он не произнес ни звука, но все присутствующие услышали крик его души.