Сим Симович – Режиссер из 45г II (страница 32)
Володя сегодня был в ударе. Он дурачился, перепрыгивал через лужи, предлагал встречным голубям «сняться в массовке за семечки» и без конца читал стихи.
— Послушай, — он остановился у старой чугунной ограды, принимая позу провинциального трагика. —
Твое изящество — в застывшем жесте,
В наклоне головы, в сияньи глаз.
Я б написал тебя на этом месте,
Но красок нет — один лишь экстаз!
— «Экстаз» и «глаз»? Володя, это ужасная рифма! — Аля хохотала, прижимая ладони к раскрасневшимся щекам. — Тебя бы исключили из союза поэтов в первый же день.
— Зато я поэт жизни! — провозгласил Леманский, подхватывая её на руки и кружа среди летящего снега. — Посмотри вокруг, Аля! Эти дома, эти сосульки, этот дурацкий мокрый снег — они же влюблены в нас!
Они зашли в маленькую кондитерскую, где пахло ванилью и свежим хлебом. Сели у окна, за маленьким столиком. Володя заказал два чая и самые большие пирожные, которые только нашлись.
— Давай просто смотреть на людей, — предложила Аля. — Видишь ту старушку в смешной шляпке? О чем она думает?
— Она думает о том, что в 1912 году на балу в Дворянском собрании она танцевала с поручиком, у которого были самые красивые усы во всей империи, — мгновенно сочинил Володя. — А сейчас она идет покупать молоко и надеется встретить кота, который похож на того поручика.
Они выдумывали биографии прохожим, смеялись над собственными шутками и ели пирожные, пачкая носы кремом. В этом общении не было «высокого искусства», но была та высшая форма близости, когда слова — лишь способ продлить прикосновение душ.
Когда сумерки начали окутывать город сиреневой дымкой, они вернулись домой. Квартира встретила их тихим уютом. Володя зажег старую настольную лампу с зеленым абажуром, и комната мгновенно преобразилась, наполнившись глубокими тенями и мягким, янтарным светом.
Аля сняла пальто и осталась в простом домашнем платье. Она подошла к окну, глядя на огни Москвы. Володя встал за её спиной, осторожно обнял за талию и уткнулся подбородком в плечо.
— Ты знаешь, — тихо проговорила она, — иногда мне кажется, что этот день — это сон. Что сейчас откроется дверь, и кто-то скажет, что нужно бежать, снимать, доказывать…
— Тсс… — он развернул её к себе. — Никаких «нужно». Сегодня существует только «хочу». Я хочу видеть твои глаза. Хочу слышать твоё дыхание. Хочу знать, что ты здесь.
Он начал медленно расстегивать пуговицы на её платье. Его пальцы двигались уверенно, но с какой-то особенной, благоговейной осторожностью. Одежда соскользнула на пол, и в полумраке комнаты её тело показалось Володе совершенным творением, созданным из лунного света и шелка.
Это не была страсть захватчика. Это было взаимное узнавание, долгое и глубокое, как само море. Каждый поцелуй, каждое движение рук было признанием в любви, которое не требовало слов. В тишине комнаты слышался только шорох простыней и их сбившееся, единое дыхание. Время окончательно потеряло свою власть над ними. Прошлое из 2025 года и настоящее 1946-го слились в одну бесконечную точку наслаждения друг другом.
Позже, когда они лежали в темноте, укрывшись тяжелым шерстяным одеялом, Володя принес чай. Горячий пар поднимался над чашками, смешиваясь с ароматом лавандового мыла и близости.
— Аля, — позвал он негромко.
— М-м? — она лежала, положив голову ему на грудь, слушая мерный стук его сердца.
— Если бы мы могли выбрать любое место во Вселенной, где бы ты хотела проснуться завтра?
Она задумалась на мгновение.
— На маленьком острове, где нет календарей. Где море пахнет арбузами, а вместо новостей по радио передают только шелест прибоя. И чтобы там был ты. С твоими дурацкими стихами и этим взглядом.
— Я бы читал тебе стихи про крабов и кокосы, — улыбнулся он. — И мы бы построили дом из ракушек.
— Мы уже построили дом, Володя, — она подняла голову и посмотрела ему в глаза. — Здесь. В этой комнате. В твоей «Симфонии». В каждом нашем дне. Нам не нужны острова, пока мы есть друг у друга.
Они долго еще говорили о том, какими будут их дети (Аля была уверена, что у сына будут Володины непослушные волосы, а Володя мечтал о дочери с Аличиными глазами), о том, какие цветы они посадят на балконе весной, и о том, что любовь — это единственный способ победить энтропию Вселенной.
— Знаешь, — сказал Володя, прижимая её к себе. — В моем времени люди часто забывают, как это — просто быть. Просто смотреть на снег, просто пить чай, просто чувствовать кожу любимого человека. Они всё время куда-то бегут, что-то доказывают… А я только здесь, с тобой, понял, что жизнь — это и есть этот момент. Между вдохом и выдохом.
— Тогда давай просто дышать, — прошептала Аля.
Они заснули под утро, когда первые лучи солнца начали робко пробиваться сквозь занавески. Это был день, в котором не было снято ни одного кадра, не было написано ни одной ноты и не было принято ни одного волевого решения. Но для Владимира Леманского этот день стал самым важным в его жизни. Потому что именно в этот день он окончательно перестал быть гостем из будущего и стал человеком, который нашел свой настоящий дом в объятиях женщины, ставшей его личной, единственной и неповторимой Вселенной.
Утро в коммунальной квартире на Покровке началось не с привычного гула примусов и суеты соседей, а с какой-то особенной, почти торжественной тишины. Март в тот год выдался щедрым на свет, и солнечные лучи, пробивавшиеся сквозь немытые за зиму стекла, превращали обычную пыль, пляшущую в воздухе, в мириады крошечных золотых искр. Владимир сидел у окна, наблюдая, как Аля склонилась над старым дубовым столом. Художница была полностью погружена в работу, но на этот раз на листе ватмана рождались не эскизы декораций к новому фильму и не раскадровки сцен. Аля рисовала пригласительные билеты.
Режиссер смотрел на её тонкие пальцы, испачканные в туши, и чувствовал, как внутри него разливается покой, которого он не знал за все годы своей «прошлой» жизни. Леманский потянулся, слушая, как скрипит старый паркет, и подошел к невесте со спины. Владимир осторожно положил ладони ей на плечи, чувствуя, как она мгновенно расслабилась, прислонившись затылком к его груди.
На листе бумаги была изображена заснеженная Москва, но не суровая и военная, а какая-то сказочная, окутанная дымкой надежды. В центре, у подножия памятника Пушкину, стояли две крошечные фигурки, едва намеченные легкими штрихами пера.
— Ты всё еще рисуешь нас тенями, — негромко заметил Владимир, целуя её в макушку. — Белов бы сказал, что это снова отсутствие ясных черт советского человека.
Аля тихо рассмеялась, откладывая перо в сторону. Девушка развернулась в его объятиях, закидывая руки ему на шею. Глаза художницы светились таким теплом, что никакие лампы в мире не смогли бы повторить это сияние.
— Пусть Белов пишет свои отчеты, Володя. А в моем мире мы — это свет. А у света не бывает морщин или знаков отличия. Только контур и любовь. Ты ведь сам научил меня этому на мосту.
Леманский улыбнулся, вспоминая их «партизанский» монтаж. Теперь всё это казалось таким далеким, будто произошло в другой жизни. На самом деле, так оно и было. Владимир понимал, что его настоящая жизнь началась не в сверкающем 2025 году, а здесь, в этой тесной комнате, где пахло лавандой, чаем и старой бумагой.
Дверь скрипнула, и в комнату вошла Анна Федоровна. Мать Владимира несла в руках тяжелую картонную коробку, перевязанную бечевкой. На лице женщины блуждала та самая загадочная и добрая улыбка, которую Леманский помнил еще из своего детства, до того как время разделило их.
— Ну что, молодежь, — Анна Федоровна поставила коробку на стул. — Раз уж вы решили, что свадьбе быть через две недели, пора доставать семейные архивы. Аля, деточка, иди сюда.
Владимир отошел в сторону, давая женщинам пространство. Он наблюдал за тем, как мать осторожно развязывает узел и поднимает крышку. Внутри, обернутое в пожелтевшую папиросную бумагу, лежало нечто невесомое и белоснежное. Когда Анна Федоровна развернула ткань, комната словно наполнилась морозным воздухом. Это было то самое «инеевое» кружево, о котором Владимир мечтал для фильма, но только теперь оно было настоящим, осязаемым.
— Это кружево моей матери, — тихо произнесла Анна Федоровна, проводя ладонью по тончайшим узорам. — Она плела его на вологодской подушке три года. Берегла для меня, а я берегла для того дня, когда Володя найдет свою судьбу. Посмотри, Аля, какая работа. Сюда бы шелка…
Аля замерла, боясь коснуться этой красоты. Художница смотрела на кружево взглядом профессионала, но руки её дрожали от волнения.
— Анна Федоровна, это же… это же настоящая поэзия в нитках, — прошептала девушка. — Володя, посмотри, это же в точности те узоры, которые мы видели на стеклах в ту ночь, когда ты читал мне Блока.
Леманский подошел ближе. Он взял край кружева, и оно оказалось удивительно прохладным и живым. Режиссер представил Алю в этом наряде — в платье, где военный парашютный шелк встретится с этой вековой нежностью. Это было бы идеальное сочетание их эпохи: суровость и хрупкость, смерть и возрождение.
— У нас есть шелк, — твердо сказал Владимир, глядя на мать. — Тот самый, трофейный, который Варвара Михайловна хранила. Я уже договорился. Она ждет нас на примерку.