Сим Симович – Художник из 50х (страница 31)
Облака превращались в лошадей.
Белогривые, воздушные, они неслись по синей водной глади, оставляя за собой серебристые буруны пены. Копыта их не касались воды — они скользили над поверхностью, как мираж, как сон, как детская мечта о полёте.
— Что ты там рисуешь? — сонным голосом спросила Нина.
— Лошадок, — ответил Гоги, не отрываясь от работы. — Облачных лошадок.
Кисть порхала в его руках, словно живая. Белая краска смешивалась с голубой, создавая переливы, похожие на солнечные блики на воде. Грива у лошадей развевалась на ветру — не обычная, а будто бы облачная, состоящая из тонких перистых облаков, что тянутся по небу в ясный день.
Нина тихо подошла и встала за его спиной.
— Красиво, — прошептала она. — Как во сне.
— Может, это и есть сон, — отозвался художник, добавляя тонкими мазками отражение лошадей в воде. — Сон о том, что можно убежать куда угодно. Хоть на край света.
Водная гладь под копытами облачных скакунов была спокойной, как зеркало. Лишь там, где они касались поверхности, расходились круги — но не обычные, а светящиеся, словно каждое прикосновение оставляло на воде золотистый след.
Гоги отложил кисть с белилами и взял тонкую — для деталей. Начал прорисовывать глаза лошадей. Они получались не лошадиными — слишком мудрыми, слишком человечными. В них читалась древняя печаль и одновременно безграничная свобода.
— Куда они скачут? — спросила Нина, осторожно касаясь его плеча.
— В никуда, — ответил Гоги. — И оттого это самое прекрасное путешествие.
Он добавил на горизонте едва заметную полоску далёкого берега — не конкретного места, а просто намёка на то, что путь имеет цель, пусть и недостижимую. Берег тонул в утренней дымке, словно мираж в пустыне.
Солнце за окном поднималось выше, и его лучи проникали в комнату, освещая рисунок. Облачные лошади словно ожили — казалось, ещё мгновение, и они сорвутся с бумаги, помчатся по воздуху, унося с собой все тревоги и печали.
— Знаешь, о чём я думаю, глядя на них? — сказал Гоги, откладывая кисть.
— О чём?
— О том, что каждый человек в душе — такая же облачная лошадь. Стремится куда-то вдаль, мечтает о свободе, но привязан к земле тысячью нитей.
Нина обняла его за шею сзади.
— А ты? Ты тоже хочешь убежать?
Художник задумался, глядя на своё творение. Лошади на рисунке замерли в вечном беге — прекрасные, свободные, недосягаемые.
— Иногда, — честно ответил он. — Особенно когда думаю о том, что завтра покажут Берии мои иллюстрации. Хочется оседлать такую лошадку и умчаться туда, где никто не спросит, почему Январь у меня похож на атамана, а не на дедушку-мороза.
— Но ты не убежишь.
— Нет, — Гоги покачал головой. — Не убегу. Потому что бегство — это тоже вид рабства. Рабства перед страхом.
Он взял самую тонкую кисточку и добавил последние детали — блики солнца на гривах, мерцание звёзд в глазах лошадей, тонкую рябь на воде от лёгкого ветерка.
— Готово, — сказал он и отложил кисть.
Рисунок лежал перед ними, источая какое-то особенное спокойствие. В отличие от воинственных месяцев, облачные лошади не требовали ничего от зрителя — ни восхищения, ни страха, ни размышлений. Они просто были, неслись в своём вечном беге, даря умиротворение.
— Это тебе, — сказал Гоги, поворачиваясь к Нине.
Девушка приняла рисунок как драгоценность.
— Спасибо, — прошептала она. — Повешу над кроватью. Пусть они мне снятся.
За окном наступало утро. Скоро проснутся соседи, начнётся новый день, полный неизвестности. Но сейчас, в эти минуты рассветной тишины, Гоги чувствовал в душе такое же спокойствие, что излучали его облачные лошади.
Мрачные мысли отступили. Воины-месяцы на иллюстрациях больше не казались угрожающими — они были просто другой гранью его таланта, суровой и честной. А эти лошадки — светлой и мечтательной.
Художник имеет право на обе.
Стук в дверь прозвучал ровно в семь утра — как всегда пунктуально. Гоги допивал остатки утреннего чая и даже не вздрогнул. Нина замерла с чашкой в руках, но он спокойно погладил её по плечу.
— Открывай, — сказал он просто.
На пороге стояли двое в штатском — те же лица, что и месяц назад. Чёрный воронок ждал у барака, поблёскивая лаком в утренних лучах солнца.
— Георгий Валерьевич Гогенцоллер? — спросил старший, хотя прекрасно знал ответ.
— Да, это я, — художник встал, надел пиджак и взял стопку иллюстраций со стола. — Пошли.
Никаких прощаний, никаких слёз. Нина только крепко сжала его руку — и он ответил тем же. Всё было сказано ночью, когда рисовал облачных лошадей.
Сел в машину, как садился в трамвай — обыденно, без драматизма. Воронок тронулся, и Москва поплыла за окном размеренно и неторопливо.
«Машина — просто машина, — подумал Гоги, глядя на затылок водителя. — Люди — просто винтики. Система работает, как часы. И я — тоже винтик. Только художественный».
За окном разворачивалась утренняя жизнь столицы. Дворники подметали тротуары неспешными движениями, словно расчёсывали волосы спящему городу. Молочницы везли бидоны на тележках — белые пятна среди серых домов. Трамваи скрипели на поворотах, увозя людей на работу, к станкам, в учреждения, к своим маленьким, важным только для них самих делам.
«Все спешат куда-то, — размышлял художник, наблюдая за прохожими. — У каждого своя цель, свои заботы. Этот мужчина опаздывает на службу и поглядывает на часы. Та женщина несёт авоську — наверное, в очередь за хлебом. А вон школьник бежит с портфелем — боится опоздать к первому уроку».
Воронок плавно поворачивал с улицы на улицу, и Гоги думал о том, как странно устроена жизнь. Вчера он сидел в своём бараке, рисовал облачных лошадей и был свободен. Сегодня едет на Лубянку с иллюстрациями к детской сказке — и тоже свободен. Потому что понял простую истину: двум смертям не бывать, а одной не миновать.
«Умер уже однажды, — подумал он, вспоминая больничную палату 2024 года. — Алексей Михайлович Воронцов скончался от рака. А Георгий Валерьевич Гогенцоллер прожил лишние несколько месяцев. Всё остальное — бонус».
Солнце поднималось выше, освещая Москву мягким светом. Где-то там, в одном из бараков, Нина развешивает бельё и думает о нём. Где-то Пётр Семёнович идёт на завод и ворчит на начальство. Где-то Марья Кузьминишна варит суп и планирует, как потратить зарплату.
Жизнь продолжается. Течёт, как вода в реке, огибая камни и препятствия, но неизменно двигаясь к морю.
— Скоро приедем, — сказал сидящий рядом чекист.
— Хорошо, — ответил Гоги и подумал о том, что сегодня хороший день для приговора. Солнечный, тёплый. Если что — умирать при такой погоде не страшно.
Воронок свернул на знакомую улицу. Впереди показались стены Лубянки — серые, неприступные, равнодушные к человеческим судьбам. Но и они были просто камнями, сложенными людьми. Ничего особенного.
«Интересно, — подумал художник, — понравятся ли Берии мои воины-месяцы? Или он предпочёл бы что-то более традиционное?»
Машина остановилась. Дверца открылась, и Гоги степенно вышел, держа иллюстрации под мышкой. Утро было прекрасным — свежим, наполненным ароматом липы и обещанием нового дня.
Кто знает, быть может, этот день станет последним. А может — первым днём новой жизни. В любом случае, он будет таким, каким должен быть.
И это тоже было своего рода свободой.
Глава 14
Тяжёлая дверь захлопнулась за спиной с металлическим лязгом, и Гоги оказался в мире коридоров. Бесконечных, одинаковых, пропитанных запахом карболки и страха. Конвоир шёл впереди — невысокий лейтенант с лицом канцелярской крысы, шаги его гулко отдавались от кафельного пола.
— За мной, — бросил он через плечо, даже не оборачиваясь.
Коридор тянулся, словно кишка, освещённый тусклыми лампочками под железными колпаками. По стенам — двери, двери, двери. Каждая с номером, каждая за собой скрывает чью-то судьбу. Кто-то там сейчас сидит, ждёт, надеется или уже давно отчаялся.
Каблуки конвоира цокали по полу с механической регулярностью. Цок-цок, цок-цок. Как метроном, отсчитывающий последние минуты чьей-то жизни. Гоги шёл следом, держа иллюстрации под мышкой, и думал о том, что этот звук будет преследовать его до конца дней — сколько бы их ни осталось.
Свернули направо. Ещё один коридор — такой же серый, такой же бесконечный. На стенах портреты — Ленин, Сталин, какие-то неизвестные Гоги партийные деятели с каменными лицами. Все смотрели в одну точку, куда-то поверх голов смертных, в светлое будущее, которое почему-то всегда оказывалось за горизонтом.
— Стой, — лейтенант остановился возле массивной двери с табличкой. — Жди здесь.
Возле двери стояла скамейка — узкая, неудобная, явно предназначенная не для комфорта, а для того, чтобы напомнить ожидающему о его положении. Гоги сел, положив иллюстрации на колени.
Лейтенант скрылся за дверью, и художник остался один в коридоре.
Тишина здесь была особенная — не обычное отсутствие звуков, а что-то плотное, давящее. Словно воздух стал гуще и неохотно пропускал любые шорохи. Где-то далеко тикали часы, где-то скрипнула дверь, где-то прошлёпали чьи-то шаги — но всё это доносилось словно из другого мира.
Гоги сидел и ждал. Минуты тянулись, как смола. Он попытался сосчитать плитки на полу, но сбился. Попробовал вспомнить стихи Есенина — и не смог сосредоточиться. Мысли разбегались, как напуганные мыши.