реклама
Бургер менюБургер меню

Сильвия Аваллоне – Элиза и Беатриче. История одной дружбы (страница 5)

18px

– Хочу в ближайшее время завести тебе электронную почту, Элиза, – произнес отец, перемешивая спагетти с соусом.

Я испуганно застыла: я понятия не имела, что такое электронная почта, да и звучало такое словосочетание довольно неприятно.

– Это будет замечательно, – продолжал он. – Я даже думаю, что тебе просто необходимо иметь электронный адрес. – Он подошел к столу, разложил еду по тарелкам, поставил на плиту пустую сковородку. – Вы могли бы спокойно переписываться целыми днями и не ждать, почувствовали бы себя ближе друг к другу. Вы с мамой.

– Мне это не надо, – тут же отрезала я слабым голосом.

– Почему? Ты увидишь, как это удобно. И быстро.

– У нас телефон есть, – ответила я, обходя молчанием тот факт, что звонит он крайне редко.

Отец намотал на вилку спагетти.

– Приятного аппетита, – сказал он.

Я начала есть. Было вкусно, но я ему об этом не сказала. Сидела, не поднимая глаз от стола.

– По-моему, прекрасная возможность начать общаться по-новому, спокойно, всем вместе. Что думаешь?

А думала я, что хочу встать, швырнуть тарелку, все расколотить, убить его.

– Телефон для нас не самый подходящий вариант. Разговаривать нам, очевидно, не очень комфортно. А вот писать – совсем другое дело. Есть время подумать, подобрать верные слова, изменить их при необходимости.

«Да ты кто такой? – подумала я. – Откуда ты знаешь, как писать, – ты, технарь хренов?»

– Компьютер там, – продолжал он. – Можешь приходить в мой кабинет, когда захочешь. Сиди спокойно столько времени, сколько нужно. Я, наверное, и твоей матери на Рождество компьютер подарю.

Я закашлялась, слюна встала поперек горла, вызвав рвотный позыв. На самом деле мне просто хотелось заплакать, но показывать это было нельзя. Мама и Рождество в одном предложении провоцировали короткое замыкание. Отец протянул мне стакан воды. Подошел, снял с меня куртку Никколо, погладил по влажным от пота волосам. Потом убрал руку. Жест был невыносимо ласковый.

– Обещаю тебе, что мы отлично отпразднуем Рождество. Я найду способ убедить их приехать сюда и остаться до Эпифании. В крайнем случае мы с тобой к ним поедем. Не волнуйся.

В крайнем случае я сбегу, и ты меня больше не увидишь.

Спрячусь в библиотеке, в особняке Пьяченца, до конца жизни.

Как только мне исполнится восемнадцать.

Эта мысль меня успокоила. Вот так же и моего брата всегда успокаивала мысль о совершеннолетии. Мы на финишной прямой, и это испытание необходимо стойко вынести; в конце концов нам больше не придется подчиняться идиотским решениям родителей.

Отец вернулся на свое место, и я подняла голову, чтобы взглянуть на него. Очевидно, вид у меня был расстроенный. Я поняла это по виноватому выражению его лица.

Он старался. Сидящий напротив меня сорокасемилетний мужчина с проседью в бороде и волосах, в очках с толстой черной оправой, с лицом типичного ботаника, занимался тем, что суетился у плиты, мыл, стирал, убирал ради своей дочери. Взял полугодовой отпуск на работе, чтобы заботиться обо мне и вести хозяйство.

Вот только я в этом не нуждалась. Чтобы меня любил какой-то незнакомец. Мне нужна была мама, которая не звонила; брат, который укуривался косяками. А не этот образованный, с широким кругом интересов отец, вымаливающий у меня улыбку, знак внимания. Бедолага, которому вдруг ни с того ни с сего пришлось жить с дочерью-подростком.

Вроде меня.

Я ходила с мужской стрижкой и морковно-красными волосами, как моя мать. Унаследовала от нее глаза орехового цвета и даже веснушки. Рост у меня был никакой, вес тоже не особо – килограммов сорок пять. Ни бедер, ни груди; можно было спокойно носить то, из чего мой брат уже вырос, или то, что забраковали подруги моей матери, прореживая шкафы дочерей. Как следствие, я носила широкие джинсы-варенки, детские блузочки с круглым горлышком, толстовки с Sex Pistols на два размера больше и клетчатые юбки в складку. И, разумеется, была плохо социализирована. Впрочем, в моей семье в той или иной степени все этим страдали.

Зазвонил телефон, и я подскочила. Мое существование в буквальном смысле определялось и диктовалось этим серо-белым аппаратом с надписью «Телеком Италия».

После первого же звонка я сорвалась со стула и выскочила в коридор. Я знала, что это она: кто еще будет звонить в такой час в субботу? С молниеносной скоростью я схватила телефон и крикнула:

– Мама!

Потом повалилась на пол, вдавив трубку в ухо, так что они стали одним целым. Вцепилась в нее обеими руками, прижала к ней губы. Я была так счастлива, что обо мне не забыли.

– Как ты, девочка моя?

– Хорошо, – соврала я и тут же разразилась вопросами: – Что вы сегодня делали? Снег шел? Ты ходила передать от меня привет Соне и Карле? – Мне хотелось знать все про Биеллу и про жизнь, которую они вели там без меня. – А Никколо дома?

– Нет, милая, он в «Вавилонии».

От одного упоминания «Вави» на сердце потеплело, вспомнились проведенные там ночи: Никколо в ангаре дергается под панк-рок, мы с мамой ждем его в машине снаружи; сиденье опущено, ноги прикрыты пледом, окна открыты даже зимой. Как же сладко мне засыпалось вот так – мама рядом пьет из бутылки пиво, курит, а вокруг расстилаются рисовые поля.

– Снег был, но только в Андорно, – ответила она. – Горы все белые.

Едва она сказала «горы», я тут же их все увидела: Кресто, Камино, Мукроне. Они для меня были как живые. И я с ума сходила от тоски.

– А в библиотеку ты ходила?

– Ну какая библиотека? Суббота же сегодня. Если мы зашиваемся, я и после обеда работаю, ты же знаешь.

На самом деле я совсем ничего не знала о ее новой работе на фабрике головных уборов. Не участвовала в ее нынешней жизни, и это было очень грустно. А ведь когда-то я часами читала на пьяцце Лиабель, дожидаясь ее, знала всех ее коллег, ее расписание.

– А ты чем занималась? – спросила она.

– Ничем.

– Так не бывает.

– Гулять ходила, – призналась я.

– Вот это отличная новость! А с кем?

От ее радости мне было больно: она совсем не ревновала.

– С одноклассницей. Беатриче.

– Дружба – это очень важно, Эли, не забывай об этом. Передашь трубку папе на минуту?

Что, уже? Мое сердце покрылось трещинами. Разлетелось на кусочки.

Почему ты меня так мало любишь, мама?

Я позвала отца, протянула ему трубку. Он был прав: телефон нам для семейного общения не подходит. Потому что мы и не семья вовсе.

Я больше не желала слышать, как они разговаривают, будто бы меня не существует, и закрылась у себя в комнате.

Несколько коробок после переезда до сих пор стояли на полу у стены нераспечатанные, заклеенные скотчем. Так они создавали впечатление, будто я здесь временно, и однажды мама с братом приедут забрать меня. Я бросилась на кровать, схватила свой кассетный плеер – тоже, можно сказать, обноски брата, наряду с его куртками и толстовками. Он собирался выбросить его, но подарил мне, когда купил себе новый CD-плеер. А я ради развлечения запускала пальцы в кассету Blink-182, вытягивала ленту и поглаживала ее, не имея возможности дотронуться до брата.

Я поискала в шкафу роман, который не вернула в библиотеку перед отъездом. И пижаму в сердечках, которую в последнюю минуту вытащила у мамы из чемодана. Взяла все, прижала к себе, ощущая эту грандиозную способность вещей: сохранять впитанные когда-то запахи, голоса. Воскрешать воспоминания.

У меня больше ничего не осталось, ничего.

Я взяла плеер, книгу и пижаму с собой в кровать, под одеяло: это все, что сохранилось у меня от прошлой жизни после кораблекрушения. Ни одной фотографии, где мы втроем, ни единого доказательства нашего счастья. Лишь мой дневник с замочком, где я тренировалась фиксировать впечатления, чувства, чтобы хоть в словах оставалось что-то мое.

Я выудила из-под матраса ключик и отперла дневник.

На чем я остановилась? Я пролистала страницы. На «пожилом».

А можно так сказать про дерево? Я уже перечислила пятьдесят два определения для платана за окном; я часами глядела на него каждый день, но так и не решила, какое выбрать.

Какой он, этот платан, Элиза?

Я не знаю. Если бы пришлось описать его кому-то, кто его не видит, что бы ты сказала? Что он грустный, наверное. Весь высохший, почти без листьев; стоит там один, на заднем дворе, замурованный в бетон.

Да, он грустный. Или это ты грустная?

Интересно, а у Беатриче есть дневник? Что видно из ее окна? Какой у нее дом? На каком этаже она живет? В понедельник у меня будут ответы. Сердце ожило, забилось снова. Я встала за справочником, чтобы в паутине улиц найти виа Леччи, 17. Оказалось, это в отдаленном районе, на холме. Я прочертила ручкой путь от своего дома до дома Беатриче и невольно улыбнулась. У меня появилось что-то, за что можно зацепиться, и это успокаивало мою боль. Облегчало хоть немного.

«Пожелтевшее», – продолжила я. «Полуголое». И даже: «одинокое». Никто из класса ни разу не спросил, где находится Биелла, что там интересного. Говорили: «Шевели поршнями» или «Биелла-белены-съела». Тупой, дебильный юмор того, кто ничего не знает и не хочет знать. Я подняла глаза от дневника, прислушалась к повисшей в доме тишине. Отец, дойдя до точки, резко бросил трубку. Разговор был окончен. Мама больше не хотела общаться со мной. Я поглядела на пустые стены, освещенные лампой под абажуром. На эти заградительные щиты. На эту одиночную камеру в сиротском приюте.