Сильвия Аваллоне – Элиза и Беатриче. История одной дружбы (страница 16)
Называется стихотворение «В воскресенье после войны». В нем звучит вопрос: «Для двоих, что вновь встретились в воскресенье после войны, может ли расцвести морская пустыня?»
Что до моей матери, то она точно расцвела. Отец стал меньше сидеть в кабинете и даже приобрел какой-никакой цвет лица. После семи лет супружества и одиннадцати лет развода – они расстались, когда я только начинала произносить что-то осмысленное, – этим идиотским, мучительным летом двухтысячного они переживали вторую юность.
Вечерние вылазки за мороженым стали традицией. Со временем нас даже избавили от формального вопроса: «Хотите с нами?» Когда отец закончил все университетские дела, у них и дня не проходило без моря. Каждый раз – новый пляж, новый природный оазис. После обеда мы с братом забирались в кровать: я – читать, а он – уже одурманенный марихуаной – спать. А эти двое уходили, благоухая кремом от солнца. Мама в соломенной шляпе и в просторном желтом пляжном сарафане, папа – в бейсболке и с романом Стивена Кинга под мышкой, на шее – неизменный бинокль для наблюдения за птицами.
Ездили они всегда на грязном отцовском «пассате» с невообразимо набитым багажником: разная техника, чтобы наблюдать и фотографировать птиц, «Поляроид», чтобы снимать маму, сама она добавила к этому надувной матрас, лежаки и полотенца.
О чем они беседовали? Не могу даже предположить. Мама ничего не знала о сойках, морских зуйках, авдотках, никогда не интересовалась животными. Интернет, софт? Меньше чем ничего. Другие галактики? Хорошо, что она хотя бы понимала, в каком регионе Италии находится. Папа закончил институт с отличием, его диссертацию опубликовали в Штатах, а мама даже до диплома не дошла. Пыталась читать, к примеру, журнал «Смеемся и поем» – и выдыхалась на первой же фразе. Настоящая катастрофа. Я гляжу на нее взрослым взглядом, и мои глаза все так же безжалостны к ней, к ее импульсивности, ее итальянскому. Тем не менее я бы все отдала, лишь бы вновь увидеть ее такой же счастливой, как тем летом.
И не на фотографии, а в реальности, каким-нибудь июльским или августовским днем 2000 года. Увидеть, как она смеется, уходя на пляж. Маленькая, веснушчатая, с длинной растрепанной челкой на глазах. Легкая и беззаботная, под стать имени: Аннабелла.
Иногда после дневного сна Никколо выныривал из заторможенного состояния и заходил за мной, или же я бросала в сотый раз перечитывать Мандельштама и стучалась в его дверь. Мы садились на кухне полдничать вдвоем, возрождая наши старые и самые дурные пьемонтские привычки:
Мы сидели бледные, недовольные. И лишь после пяти вечера осмеливались высунуть нос на улицу, вместе с пенсионерами и младенцами. Пока я неприкаянно моталась от дома до библиотеки и обратно, а брат глушил себя гашишем и кетамином с новыми убогими друзьями, мама и папа развлекались по полной.
Не хочу, чтобы показалось, будто они бесчувственные, жестокие. Они заботились о нас. Видели расширенные зрачки Никколо, мое угрюмое лицо. Но что – теперь я это понимаю – они могли поделать?
Они были влюблены.
Это было их время, не наше.
Они пытались иногда как-то вовлечь нас, особенно отец. Однажды утром он вознамерился показать нам, как работает его «Олидата-586». Серый параллелепипед, загромоздивший кабинет, больше телевизора, с выпуклым экраном; сегодня на такое без улыбки не взглянешь, но тогда у него внутри был третий пентиум. И папа без конца всем повторял: «У меня третий пентиум, у меня третий пентиум», а в глазах его сияло будущее. В тот день он воодушевился, оживился. Надо отметить, что преподавателем он всегда был прекрасным, такие западают студентам в душу. Но, как известно, дети есть дети: они не слушают. Папа водил мышкой, аккуратно кликал, показывая, как подсоединиться к интернету и открыться миру. Написал нам на бумажке имя пользователя, пароль и номер провайдера – длинную абракадабру. Мы в ледяном молчании выдержали там минут десять.
Следующий заход он сделал на тему птиц – своей второй страсти. Предложил полюбоваться великолепным зрелищем: полетом пустельг и ухаживанием морских зуйков в парке Сан-Квинтино, то есть подняться на заре, вооружившись специальными ботинками и биноклями. Этот проект мы зарубили на корню, просто молча выйдя из комнаты.
Мама изменилась и уже не смотрела на нас как раньше. Увлеченная отцом, морем, охваченная эйфорией от вновь обретенной свободы.
«О-го-го, сколько тебе еще наверстывать», – говорила она отцу смеясь, без всякой злобы, и исчезала. На два часа, на целое утро. Возвращалась к часу: в руках покупки, в волосах полно песка. А один раз даже шорты были измазаны зеленым, словно она каталась по траве. Дома ее непременно ждал накрытый стол; экс-супруг у плиты, дети перед телевизором. Бледные, как восковые свечи.
В нашем присутствии они не целовались и почти не касались друг друга, но все и так было очевидно. Если так мало тем для разговора, нужно это как-то компенсировать. Их спальня была в глубине коридора, в самой дальней от нас комнате. Мама теперь закрывалась в ванной на ключ и не пускала нас. Всегда была причесана, накрашена и благоухала. Она дистанцировалась от нас, потому что прежних «нас» больше не существовало. Были «они».
Но вернемся к изначальному вопросу: «Может ли расцвести морская пустыня?» В свои тридцать три года я знаю ответ: «Нет».
Первый признак того, что идиллия между мамой и отцом обречена, появился вечером на праздновании Феррагосто, когда я познакомилась с Беатриче. Впрочем, это скорее был не признак, а пугающий, оглушающий грохот, какой случается иногда перед цунами.
На сей раз они не убеждали нас пойти вместе, а просто поставили перед фактом: идем вчетвером в шикарный ресторан с террасой с видом на море. Отец забронировал стол за месяц, чтобы не пролететь. «Нарядимся, посмотрим салют, оторвемся по полной», – заявила мама непререкаемым тоном и с таким лицом, что можно было ожидать пощечин.
Я всегда ненавидела праздники. Это, конечно, не оригинально: я знаю, что для любой семьи – не обязательно проблемной или странной, а даже обычной – праздничные дни превращаются в наказание. Одно только Рождество чего стоило. Папа звонил в домофон в Биелле – неловкий, растерянный, с куличом в руках; прилагал неимоверные усилия к тому, чтобы что-то сказать.
На Феррагосто было примерно то же, только с отягчающими обстоятельствами в виде жары и Т. К тому же мама, которая теперь играла роль супруги, серьезно озаботилась подготовкой. Хотя раньше плевать на все это хотела, и даже больше: едва обед заканчивался и папа уезжал, она радостно влезала в треники и, оставив бардак на кухне, пела с нами на диване Ману Чао. И вот теперь она тащила нас с ней к парикмахеру.
– Панковскую стрижку обеим, – заявила она.
– Простите? – не понял мужчина, владелец заведения.
Конечно, это был не Энцо; лишь много позже я попаду в его «элитный», как напишет Беатриче, салон с космическими ценами, где тебе во время окрашивания даже приносят кофе. Нет, мама привела меня в спартанское место. Выцветшие фото старомодных причесок, женщины неопределенного возраста под сушилкой для волос.
– Чтоб были короткие и растрепанные, – перевела мама. – И главное, одинаковые у меня и у дочери.
Сидя рядом в креслах, мы держались за руки: краткий перерыв на счастье, призрачное и иллюзорное. Два почти одинаковых образа в зеркале. Две головы морковного цвета. Мама подмигивала и улыбалась мне, пока две девушки с ножницами резали наши пряди. И настолько огромна была ее власть надо мной, что, когда мы оставались вдвоем и она любила меня, для меня исчезало все – потенциальные парни, любовь, будущее; способность читать, писать. Я хотела лишь снова стать маленькой.
Когда мы вернулись домой, мужчины встретили нас синхронным «Вау!». Впервые они совпали, срезонировали. И папа тут же воодушевился, стал искать взгляда Никколо, но тот, устыдившись, отвернулся. А мы действительно были красотки, мы с мамой.
Мы с ней даже устроили шопинг. Парфюмерный магазин, галантерейный магазин, сетевой магазин одежды. Тонна трусов, лифчиков и одежды для новой жизни. С папиной кредиткой мама стала заботливой. Хотя мы по старой привычке ходили только в эконом-центры, здесь, в Т., маму будоражило, она горячилась, требовала от меня примерять босоножки на каблуке, платья-футляры – черные, серебристые, золотистые, какие не подошли бы даже Беатриче, славившейся тем, что ей идет все.
Вечером на Феррагосто, в восемь часов, мы были готовы. Настоящее счастье, что этот момент не запечатлен на фотографии. Мы словно вырядились на карнавал, а не на ужин. Мама в длинном неоново-розовом платье отлично вписалась бы в свадебное торжество где-нибудь на Балканах. Папа, стиснутый костюмом и рубашкой, казался другим человеком. По маминому настоянию он даже свой «пассат» на автомойке помыл. Никколо так и остался Никколо: если бы ему указывали, как одеться, то о нас бы уже заметка в хронике происшествий вышла. Ну а я – господи боже – и правда была в черном платье-футляре, с разрезом и декольте.