18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Сидони-Габриель Колетт – Странница. Преграда (страница 12)

18

Я сержусь на Амона, хоть это и несправедливо. Я молча наспех мою руки и физиономию перед тем, как присоединиться к моему старому другу в маленькой гостиной, которая служит мне кабинетом и где Бландина накрывает на стол. Я ведь давно уже упразднила в своей квартире ту унылую и бесполезную комнату, которую называют столовой и где люди проводят не более одного часа в сутки. К тому же Бландина живет у меня, а снимать для нее комнату было бы мне не по карману.

– Вот новости! Вы, оказывается, знакомы с Максимом! – восклицает Амон, разворачивая салфетку.

Так я и знала!

– Я? Знакома? Да я его совсем не знаю! Просто выступала в доме его брата и там его видела. Вот и все.

При этом я не упоминаю – почему? – о нашей первой встрече, о том, как Долговязый Мужлан, взволнованный, ворвался ко мне в гримуборную…

– А он вас знает. И восхищен вами. Мне даже кажется, что он влюблен.

О проницательный Амон! Я гляжу на него с насмешливой снисходительностью, которую вызывает у женщин мужская наивность.

– Он знает, что вы любите розы и фисташки в шоколаде. Он заказал ошейник для Фосетты.

Я вспыхиваю:

– Он, видите ли, заказал ошейник для Фосетты!.. Но, в конце концов, меня это не касается, – добавляю я со смехом. – У Фосетты нет никаких моральных устоев, она, не сомневаюсь, примет этот подарок, она на это способна.

– Мы, естественно, говорили о вас… Я думал, что вы большие друзья…

– О, вы бы об этом знали, Амон.

Мой старый друг опускает глаза, польщенный… Ведь в дружбе тоже есть ревность.

– Он очень славный малый, уверяю вас.

– Кто?

– Максим. Я познакомился с его матерью в… в общем, лет тридцать тому назад, нет, пожалуй, тридцать пять…

Этого еще не хватало! Теперь я должна выслушивать историю Дюферейн-Шотелей, матери и сына… Рано овдовев, она сама стала вести все дела семьи… Лесопилки в Арденнах… Гектары леса… Максим – младший сын, немного ленивый, но мать его балует… Куда умней, чем кажется. Ему тридцать три с половиной… Вот как! Мой ровесник.

Амон наклоняется ко мне через маленький столик и разглядывает меня с вниманием художника-миниатюриста:

– Вам в самом деле тридцать три, Рене?

– Никому не рассказывайте. Может, не догадаются.

– Да никогда…

– О, я знаю, что со сцены…

– И в жизни тоже.

Амон ограничивается этим комплиментом и возвращается к истории семьи Дюферейн-Шотелей. Я медленно ем виноград. Я недовольна. Этот Долговязый Мужлан все-таки умудрился проникнуть в мою жизнь, хоть я ему это не разрешала. В этот час мы с Амоном должны были, как обычно, ворошить свои дурные воспоминания, расцветающие еженедельно от горького аромата наших дымящихся чашек чая…

Бедный Амон! Ведь это ради меня он изменил своей печальной, но дорогой ему привычке. Я знаю, что мое одиночество его пугает. Если бы он посмел, он сказал бы мне, по-отцовски желая меня пристроить: «Вот, дорогая, тот любовник, который вам нужен! Молод, здоров, в карты не играет, не пьет и денег достаточно… Благодарить будете!»

Еще четыре дня, и я расстанусь с «Ампире-Клиши».

Всякий раз, когда заканчивается длительный срок моих выступлений в каком-нибудь мюзик-холле, я испытываю в последние дни странное чувство скорого освобождения, к которому я вовсе не стремлюсь. Конечно, прекрасно, что я стану свободной и смогу проводить вечера дома, но все же я этому почему-то не радуюсь, и мое восклицание «Наконец-то!» звучит не совсем искренне.

Однако на этот раз мне кажется, что я и в самом деле рада наступающим каникулам, и, сидя в гримуборной Брага, я рассказываю своему партнеру, чем я их заполню, хотя знаю, что ему на это наплевать.

– Прежде всего я закажу новые чехлы для всех диванных подушек, потом передвину диван в самый угол комнаты, а над ним на стене повешу бра.

– Отлично, – серьезно отвечает Браг, – прямо как в публичном доме.

– Дурак!.. У меня столько дел накопилось. Я забыла, когда занималась своей квартирой.

– Конечно, – все тем же серьезным тоном поддакивает Браг. – А для кого ты все это собираешься делать?

– Как для кого? Для себя!

Браг отворачивается от зеркала и глядит на меня: у него подведен только правый глаз, и кажется, что ему его подбили.

– Для себя? Для себя одной?.. Извини, но, по мне, это просто… глупость! А кроме того, неужели ты полагаешь, что я допущу простой нашей пантомимы? В ближайшее же время тебе придется отправиться в какой-нибудь перворазрядный зал в провинции или за границу… К слову сказать, наш импресарио просил передать тебе, чтобы ты зашла к нему.

– Как? Уже?

Браг с безапелляционным видом пожимает плечами:

– Спокойно! Я наизусть знаю эти ваши «уже». А если бы я сказал, что работы нет, ты бы пищала, как комар: «Когда мы уедем? Когда мы уедем?» Все вы, бабы, одинаковы.

– Это точно, – подтвердил с порога печальный голос.

Это Бути. Он за этот месяц еще похудел и с каждым выступлением выкладывается все больше и больше. Я поглядываю на него как бы невзначай, чтобы его не ранить. Но что можно разглядеть под этой красной маской с обведенными белым глазами?.. Мы молчим и вслушиваемся в голос Жаден, доносящийся оттуда, сверху, со сцены:

Ты говоришь: «Марго, найди укромный уголок!» Ты говоришь: «Хочу воткнуть… в петлицу свой цветок». О-ля-ля-ля, о-ля-ля-ля, как закачалась земля!..

Композитор вальса «Ландыш», опытный профессионал, сделал весьма двусмысленную цезуру во второй строке.

– Итак, еще четыре дня повтыкает она ландыш, и все, – вдруг говорит комик, поглядев в потолок.

– Да, еще четыре дня… А мне тут нравилось. Спокойно…

– Ну, знаешь… Что до спокойствия… – возражает Бути, – есть и более спокойные места. Вы-то легко найдете себе что-нибудь получше. Не хочу сказать ничего дурного о публике, но все-таки здесь полно всякого сброда. Я знаю, – ответил он на мой жест, что мне, мол, все это безразлично, – везде можно чувствовать себя на месте, но все же… Вы только послушайте, как они орут там, наверху. Неужели вы думаете, что женщина – я хочу сказать, молодая женщина, у которой нет никаких представлений о жизни, которая любит веселье и кутежи, – может здесь набраться чего-нибудь путного… Чокнутая, заводная, ну такая, как Жаден, например…

Бедный Бути. Страдания любви пробуждают в нем вдруг аристократизм и презрение к этой публике, которая так хорошо принимает нас, аристократов. Он ищет для Жаден извинения и находит его, сам придумывает теорию влияния среды, в которую я не верю.

Русские танцоры уже уехали. Антоньев, «великий князь», со своими собаками – тоже. Куда? Неизвестно. Никто из нас даже не поинтересовался этим. Их место заняли другие номера, приглашенные кто на неделю, кто на четыре дня. Потому что готовится новое ревю. Я встречаю на сцене и в коридорах незнакомые лица, обмениваюсь полуулыбками или вместо приветствия просто поднимаю и опускаю брови.

Из старой программы остались только мы. Жаден, которая получит – о боже! – роль в новом ревю, и Бути. Мы грустно разговариваем по вечерам, как ветераны «Ампире-Клиши», которых забыли тут при передислокации полка новобранцев.

Где и когда я повстречаюсь с теми, кого здесь знала? В Париже, в Лионе, в Вене или в Берлине? Быть может, никогда, быть может, нигде. Мы встречаемся на пять минут в конторе господина Саломона, нашего импресарио. Крепкие актерские рукопожатия, чрезмерно громкие голоса. Только успеваешь понять, что мы еще существуем, обменяться друг с другом неизбежным «Как дела?» и узнать, что либо «порядок», либо «что-то пока не вытанцовывается».

Что-то пока не вытанцовывается… За этой неопределенной фразой мои бродячие товарищи скрывают жизненные крушения, отсутствие работы, денежные затруднения, а подчас и нищету… Они никогда не признаются в своем поражении, поддерживаемые героической гордостью, за которую я их так люблю…

Кое-кто из них, уже потеряв всякую надежду, вдруг получает какую-нибудь крошечную роль в настоящем театре, но, странное дело, они вовсе не хвалятся этим. Никому не известные, они терпеливо выжидают, пока им снова не улыбнется удача и они не получат долгожданного ангажемента в мюзик-холле, выжидают того благословенного часа, когда они снова наденут юбку с блестками или фрак, пахнущий бензином, и в дрожащем свете прожекторов наконец-то выступят в своем репертуаре!

– Нет, что-то не вытанцовывается, – говорит мне один из таких бедолаг и добавляет: – Подался в кино.

Кинематограф, который поначалу был форменным бедствием для безвестных артистов мюзик-холла, теперь их спасает. Они лишь приноравливаются к этой безличной деятельности, не приносящей им ни славы, ни удовольствия, они его не любят, к тому же кинематограф заставляет их изменять своим привычкам, путает их распорядок дня, часы еды, отдыха, работы. Во времена кризисов сотни эстрадных артистов спасает кино, но лишь единицы остаются там навсегда. В кино и без них хватает и статистов, и звезд.

– Что-то не вытанцовывается… Нет, не вытанцовывается…

Эту фразу бросают, как бы не придавая ей значения, но вместе с тем серьезно, однако излишне не педалируя, не жалуясь, а небрежно помахивая шляпой или потертыми перчатками. Безработный эстрадник всегда хорохорится, на нем пальто в талию, с преувеличенно широкими полами – по предпоследней моде, ибо главное, без чего он никак не может обойтись, – это вовсе не приличный костюм, а заметное пальто, которое все прикрывает, – и поношенный жилет, и видавший виды пиджак, и брюки, пожелтевшие на коленках, – броское пальто, шикарное, которое обязано производить впечатление и на директора, и на импресарио, такое, в каком легко произнести с лихостью, словно рантье, знаменитую фразу «что-то пока не вытанцовывается».