Сиддхартха Мукерджи – Ген. Очень личная история (страница 82)
Но фатальный изъян «Колоколообразной кривой» кроется в чем-то гораздо более простом, в исчезающе неприметном факте, которому посвящен[950] единственный абзац, затерянный в недрах 800-страничной книги. Если мы возьмем афроамериканцев и белых с одинаковым уровнем IQ, скажем 105, и оценим их успехи в субтестах на
Главное подтверждение такого искажения получено в почти забытом исследовании 1976 года[951], проведенном Сандрой Скарр и Ричардом Вейнбергом. Скарр изучала трансрасовых приемных детей – темнокожих, усыновленных белыми родителями, – и обнаружила, что их IQ в среднем составляет 106, что сопоставимо с результатами белых детей. После анализа тщательно организованных контрольных измерений Скарр заключила, что у таких детей рос не «интеллект», а эффективность выполнения субтестов на его отдельные составляющие.
Мы не можем просто отмахнуться от этой находки на основании того, что современные IQ-тесты предсказывают эффективность деятельности в реальном мире, а значит, должно быть, построены корректно. Ну разумеется, они ее предсказывают, ведь концепция IQ – это самосбывающееся пророчество с мощным механизмом самоусиления: тест измеряет качество, которому приписали великую значимость и ценность и которое работает исключительно на укрепление своих позиций. Этот логический круг замкнут и неприступен – при том, что в действительности конструкция теста довольно случайна. Вы не превратите понятие «интеллект» в полную бессмыслицу, сдвигая баланс внутри теста – скажем, от зрительно-пространственного восприятия к припоминанию, – но вам
Если история медицинской генетики и научила нас чему-нибудь, так это остерегаться подобной путаницы между биологией и культурой. Люди, как мы теперь знаем, по генетическим меркам в основном схожи – но при этом у нас достаточное количество вариаций, чтобы производить впечатление истинного разнообразия. Или, пожалуй, точнее будет сказать, что мы культурно или биологически склонны гипертрофировать различия, даже если они незначительны в общей картине генома. Тесты, которые заведомо созданы для проверки разницы в способностях, скорее всего, ее обнаружат – и, вполне возможно, граница будет проходить как раз по межрасовым линиям. Но называть результаты подобных тестов «интеллектом», особенно когда они крайне чувствительны к конфигурации теста, значит наносить оскорбление самому качеству, которое намеревались измерить.
Гены не могут подсказать нам, как упорядочить или постичь человеческое разнообразие; на это способны среда, культура, география и история. Самую распространенную генетическую вариацию мы называем
Вот так в генетическую изменчивость вклинивается лингвистическая дискриминация, смешивая биологическое и желаемое. Если генетический вариант снижает приспособленность организма к конкретным условиям – скажем, безволосый человек появляется в Антарктике, – то мы называем феномен
Желание разделить людей по расовому признаку и стремление расставить вдоль этих границ флажки с атрибутами вроде интеллекта (креативности, криминальных наклонностей, жестокости и так далее) иллюстрирует главную проблему генетической классификации. Геномы человека не хуже лиц или английских романов можно разделять или объединять по миллиону разных признаков. Но разделять ли или объединять, категоризировать ли или синтезировать – это вопрос выбора. Если озабоченность вызывает конкретная наследуемая биологическая характеристика, такая как генетическое заболевание (серповидноклеточная анемия, например), то исследовать геном с целью установить ее генетический локус – затея абсолютно осмысленная. Чем у́же определение наследуемой черты, тем выше вероятность найти ее генетический локус и обнаружить, что она тяготеет к той или иной человеческой субпопуляции (к афро-карибской – в случае серповидноклеточной анемии, к ашкеназам – в случае болезни Тея – Сакса). К примеру, марафонский бег не зря становится «генетическим» видом спорта: бегуны из Кении и Эфиопии, с узкого клина земли на востоке одного континента, доминируют на дистанциях не только благодаря таланту и тренировкам, но и потому, что марафон – это узкоспецифичный тест на определенный вид экстремальной стойкости. Гены, обеспечивающие эту стойкость (точнее, комбинации генетических вариантов, которые определяют подходящие особенности анатомии, физиологии и метаболизма), поддерживаются естественным отбором.
И наоборот, чем расплывчатее определение признака (в случае, скажем, интеллекта или темперамента), тем ниже вероятность связать его с единственным геном и – далее – с расой, племенем или субпопуляцией. Интеллект и темперамент совсем не похожи на марафонский забег: здесь нет фиксированных критериев успеха, нет линий старта и финиша, и привести к победе может даже бег в сторону или задом наперед.
Широта определения признака – это фактически вопрос идентичности, то есть того, как мы определяем, классифицируем и понимаем людей (себя) в культурном, социальном и политическом смысле. А значит, в нашем туманном разговоре о понятии «раса» упущен опорный элемент – разговор о понятии «идентичность».
Первая производная от идентичности
Антропология несколько десятилетий участвовала[953] в общей деконструкции «идентичности» как устойчивого объекта научного исследования. Представление о том, что индивид выстраивает свою идентичность на основе социальной деятельности и, следовательно, что идентичность не является фиксированной сущностью, задает тон современным исследованиям гендера и сексуальности. А концепция происхождения коллективной идентичности из политической борьбы и компромисса сегодня лежит в основе исследований расы, этничности и национализма.
Да ты не брат, а зеркало мое.
6 октября 1942 года, за пять лет до того, как семья моего отца покинула Барисал, моя мать была дважды рождена в Дели. Первой на свет появилась ее однояйцевая сестра Булу, спокойная и красивая. Моя мать, Тулу, родилась через несколько минут, извиваясь и убийственно крича. Акушерка, к счастью, неплохо разбиралась в младенцах и понимала, что самые красивые часто бывают самыми проблемными: тихая сестра была до крайности вялой, серьезно недобирала в весе, и ее нужно было срочно завернуть в одеяла и начать оживлять. Первые дни жизни моей тети были самыми неопределенными. Она не брала грудь. Как гласит история (а может, легенда), в 1940-х в Дели нереально было найти детскую бутылочку, и потому ребенка кормили, обмакивая хлопковый шнур в молоко, а позже – с помощью раковины моллюска каури, заменяющей ложку. За девочкой ухаживала нанятая медсестра. Когда через семь месяцев грудное молоко начало иссякать, мою мать сразу отлучили от груди, чтобы ее сестре доставались все остатки. Таким образом, с самого начала близнецы были живым генетическим экспериментом – подчеркнуто одинаковые по природе и категорически разные по воспитанию.
Моя мать, «младшая» из сестер, росла непоседой и отличалась живым, переменчивым характером. Она была беспечной и бесстрашной, быстро училась и охотно совершала ошибки. Булу же казалась физически скованной, при этом ее ум был проворнее, язык – острее, а находчивость – изощреннее. Тулу была общительной, легко заводила друзей и никогда не обижалась. Булу росла замкнутой, сдержанной, более тихой и уязвимой. Тулу любила танцы и театр. Булу предпочитала мечтать, писала прозу и стихи.