реклама
Бургер менюБургер меню

Сиддхартха Мукерджи – Ген. Очень личная история (страница 18)

18px

«Новая страна» требовала нового языка: менделевские «единицы наследственности» нужно было как-то окрестить. Слово «атом» в современном физическом смысле впервые употребил Джон Дальтон в своей статье 1808 года. А через столетие, летом 1909-го, ботаник Вильгельм Иогансен ввел специальный термин для единицы наследственности. Сначала он собирался использовать термин де Фриза, панген, чтобы отдать должное Дарвину. Но, по правде говоря, Дарвин понимал процесс наследования неверно, и слово «панген» всегда несло бы отпечаток его заблуждения. Поэтому Иогансен сократил его до гена (gene)[237]. (Бэтсон хотел ввести слово gen, чтобы избежать ошибок в произношении, но было поздно. Термин Иогансена уже вошел в обиход, к тому же сыграла свою роль и континентальная привычка искажать английский.)

Как Дальтон не знал, что представляет из себя атом, так и Бэтсон с Иогансеном не знали, что такое ген. Они не имели понятия о его материальной форме, физической и химической структуре, его локализации в теле или клетке, механизме его работы. Это была абстракция: слово придумали, чтобы обозначить функцию – переносчика наследственной информации. «Язык – не только слуга, – писал Иогансен, – он может быть и хозяином[238]. Всякий раз при разработке новых концепций или пересмотре старых лучше создавать новую терминологию. Поэтому я и предложил термин „ген“. Это просто удобное маленькое словечко. Оно может подойти для обозначения „дискретных факторов“, существование которых показали современные ученые – последователи Менделя. <…> Это слово свободно от каких-либо гипотез, – подчеркнул Иогансен. – Оно отражает только тот очевидный факт, что <…> многие свойства организма определяются <…> уникальными, отдельными, а значит, независимыми путями».

Но в науке слово – уже гипотеза. В естественном языке слова выражают идеи. В научном языке помимо идей они описывают механизмы, следствия, предсказания. Существительное в научном языке может ставить тысячу вопросов, и с «геном» получилось именно так. Какова химическая и физическая природа гена? Как набор генетических инструкций, генотип, переводится в осязаемую физическую форму – фенотип организма? Как гены передаются? Где они хранятся? Как регулируется их работа? Если ген – дискретная частица, кодирующая один признак, то как объяснить непрерывное распределение вариантов признаков – например, роста или цвета кожи? Как гены допускают появление чего-то нового?

«Генетика – такая юная наука[239], что пока нельзя сказать, <…> где проходят ее границы, – написал один ботаник в 1914 году. – В науке, как и в любом деле, связанном с освоением, после того как новообретенный ключ открывает дверь в неизведанную область, наступает волнующее время».

Фрэнсис Гальтон затворничал в своем просторном таунхаусе на Ратлэнд-гейт и оставался до странного равнодушным к «волнующему времени». Когда биологи бросились осваивать законы Менделя и разбираться с их следствиями, Гальтон вежливо оставался в стороне. Его не слишком заботило, делимы или неделимы единицы наследственности, – его интересовало, можно ли влиять на наследственность: изменять генетический материал человека для его блага.

«Повсюду вокруг [Гальтона], – писал историк Дэниел Кевлз, – технологии, пришедшие с индустриальной революцией[240], подтверждали власть человека над природой». Гальтону не удалось открыть гены, но от создания генетических технологий он точно не остался бы в стороне. У него уже было готово название для этого дела – евгеника, усовершенствование человеческой породы путем искусственного отбора по наследуемым признакам и направленного размножения их носителей. Гальтон видел в евгенике лишь прикладной вариант генетики – как сельское хозяйство считалось прикладным вариантом ботаники. «Что природа творит слепо, медленно и беспощадно, человек может сделать продуманно, быстро и гуманно. Если это в силах человека, работать в этом направлении – его долг», – рассуждал Гальтон. Свои евгенические идеи ученый высказал в «Наследственном гении» еще в 1869 году, за 30 лет до переоткрытия законов Менделя, однако не стал тогда прорабатывать эту концепцию, сконцентрировавшись на механизме наследственности. Когда же его гипотезу о наследовании свойств предков по камешку разобрали Бэтсон и де Фриз, разрушив ее до основания, Гальтон резко сменил описательный подход на предписательный, практико-ориентированный. Может, он и неверно представлял биологическую основу человеческой наследственности, зато понимал, что с ней делать. «Наука о наследственности – не возня с микроскопом[241], – писал один из протеже Гальтона, ввернув шпильку в адрес Бэтсона, Моргана и де Фриза. – Она включает в себя изучение <…> сил, приносящих величие определенной социальной группе».

Весной 1904 года в Лондонской экономической школе[242] Гальтон излагал свои доводы в пользу евгеники. Это был типичный вечер в духе Блумсбери[243]. Напомаженная и надушенная, блистательная городская элита стекалась в зал послушать Гальтона. Прибыли писатели Джордж Бернард Шоу и Герберт Джордж Уэллс, социальный реформатор Элис Викери, лингвистический философ леди Виктория Уэлби, социолог Бенджамин Кидд и психиатр Генри Модсли. Пирсон, Уэлдон и Бэтсон опоздали и сели подальше друг от друга, все еще переполненные взаимным недоверием.

Гальтон выступал 10 минут. Евгеника, провозгласил он, должна быть «встроена в национальное сознание, подобно новой религии»[244]. Основополагающие принципы евгеники он заимствовал у Дарвина – однако евгеника переносила логику естественного отбора на человеческое общество. «Любое живое существо согласится[245], что лучше быть здоровым, чем больным; лучше быть сильным, чем слабым; лучше быть хорошо приспособленным к своей жизненной роли, чем плохо; словом, лучше быть хорошим представителем своего рода, чем плохим, каким бы этот род ни был. Так и с людьми».

Евгеника должна была ускорить, с одной стороны, отбор хорошо приспособленных и здоровых, а с другой – отсев плохо приспособленных и больных. Для достижения этой цели Гальтон предлагал выборочное размножение лучших. Он заявлял, что институт брака можно легко подчинить этой задаче, если удастся обеспечить достаточное общественное давление: «Если бы нежелательные с точки зрения евгеники браки[246] порицались обществом, <…> таковых заключалось бы крайне мало». Воображение Гальтона рисовало картину, как общество фиксирует лучшие черты в лучших семьях, создавая нечто вроде человеческой племенной книги. И на манер лошадей или бассет-хаундов из этого «золотого фонда» выбирают мужчин и женщин для скрещивания, чтобы получить самое качественное потомство.

Доклад Гальтона был коротким, но всё же успел взволновать аудиторию. Первым высказался психиатр Генри Модсли[247], усомнившийся в верности допущений Гальтона о наследственности. Модсли изучал семейные душевные болезни и пришел к выводу, что закономерности их наследования намного сложнее, чем предполагал Гальтон. У здоровых отцов рождаются сыновья-шизофреники. В заурядных семьях появляются выдающиеся дети. Ребенок никому не известного перчаточника из английской глубинки – «рожденный от родителей, которые ничем не отличались от соседей» – становится величайшим англоязычным писателем. В семье было четыре брата[248], как заметил Модсли, но лишь один из них, Уильям[249], «достиг таких высот; больше никто ничем не отличился». Кроме того, конца не было списку «дефективных» гениев: Исаак Ньютон был болезненным и слабым ребенком; Жан Кальвин – тяжелым астматиком; Чарльз Дарвин страдал от жесточайших приступов тошноты и доходящей почти до ступора депрессии. А философ Герберт Спенсер – автор фразы «выживание наиболее приспособленных» – бо́льшую часть жизни был прикован к постели всевозможными недугами и боролся за выживание с собственной приспособленностью.

Но если Модсли призывал к осторожности, другие предлагали быть смелее. Писатель Уэллс с евгеникой уже был знаком. В своей книге «Машина времени» 1895 года Уэллс описал расу людей будущего, которая в результате отбора в пользу таких качеств, как добродетельность и наивность[250], выродилась в беспомощных, хилых, изнеженных, похожих на детей существ, лишенных любознательности и каких бы то ни было страстей. Уэллс поддержал призыв Гальтона манипулировать наследственностью ради создания «общества с повышенной приспособленностью». Однако он заметил, что избирательное размножение в близкородственных браках может парадоксальным образом породить ослабленные поколения со сниженным интеллектом. В качестве единственно возможного решения можно было бы рассмотреть зловещую альтернативу – избирательный отсев слабых: «Не в отборе лучших людей для размножения[251], а в стерилизации худших лежит путь к совершенствованию человеческой породы».

Бэтсон выступил в конце, и его речь была самой мрачной и самой научной в тот день. Гальтон предлагал опираться на телесные и психические характеристики – человеческий фенотип – при выборе лучших экземпляров для скрещивания. Но важнейшая информация, как заявил Бэтсон, кроется не в самих характеристиках, а в комбинациях определяющих их генов – то есть в генотипе. Физические и психологические параметры, так притягивающие Гальтона, – рост, вес, красота, интеллект – лишь поверхностные тени генетических характеристик, спрятанных глубоко внутри. Настоящая сила евгеники кроется в манипуляциях с генами, а не в отборе по видимым признакам. Гальтон, высмеивая «микроскоп» экспериментальных генетиков, сильно недооценивал мощь этого инструмента: он может проникнуть под внешнюю «оболочку» наследственности и добраться до самого ее механизма. Бэтсон предсказывал скорейшее установление факта, что наследственность «подчиняется точным законам удивительной простоты». Изучив эти законы и поняв, как ими целенаправленно пользоваться (в духе Платона), евгеники обретут беспрецедентную силу: управляя генами, можно управлять будущим.