Шимун Врочек – FANтастика (страница 58)
Один полагал себя поэтом, другой — фотохудожником. У обоих получалось нелепо, но весело. Весь мир вокруг них смеялся, напевал, а отдельные предметы — зонтики, кофейные чашки, стулья — даже танцевали. У мальчиков не было врагов, только друзья. И даже те, кто убил их, не сделали бы этого, будь у них возможность…
…Конечно, они примут ее, думала официантка. Кто передавал записки? Кто стоял на посту, чтобы родители не застукали, пока брат с будущей своей женой целовались и кое-что еще, в ее — между прочим — комнате? Это, знаете ли, было хлопотно…
Она хихикнула, сливочник дрогнул в пальцах и уронил каплю на скатерть.
— Вы сегодня рассеянны, милочка, — сказала старушка.
Официантка не расслышала, улыбнулась и ответила:
— Благодарю вас. Приятного аппетита.
Нико успел соорудить катапульту и даже опробовать ее — шарики из жеваной салфетки здорово летели и исчезали в сумраке над головами танцующих.
— Сейчас будет цирк, — сказал капитан Паташон и подмигнул Анне. — Смертельный номер. Превращение дикого грузина в ручного обезьяна.
— Да, сейчас она выйдет, — сказал Нико и выставил нос по направлению к сцене.
Певица появилась в перекрестии лучей, платье на ней ожило — потекло искрами с плеч на пол… Голос ее плыл медленно, огибая столики, обходя танцующие пары.
Трубач посмотрел ей в спину, и у него задергалась щека. Потом он сделал зверское лицо и прижал мундштук к губам, нахмурился. Но звук трубы вышел теплым и легким.
Нико гортанно стонал и щерился. Когда голос певицы толкнул его в грудь, он громко выдохнул:
— Ах-ха! — и остеклянил глаза.
Поднялся, ссутулился, действительно как обезьяна, и направился к сцене. Там он занял привычное место — у стены, напротив лаковой туши контрабаса. Он знал, что со сцены не видно его изуродованного лица.
Случайные пары, проплывавшие мимо Нико, чувствовали тяжкую вибрацию воздуха и спешили подальше. Некоторые оглядывались.
— Он никогда ей не скажет, ни за что, — сказал Паташон.
Ему надоело смеяться над Нико, и он пошел в уборную.
— Надо танцевать, — сказала Анна, и мы с ней почти сразу оказались в самом центре площадки.
Она танцевала не очень хорошо, делала некстати строгое лицо, кусала губы и к тому же пыталась вести. Я сильнее сжал ее талию пальцами здоровой руки. И почувствовал, как сильно она дрожит.
— Идемте к вам. Сию минуту, а то я не смогу. — Она остановилась и поглядела на меня с вызовом.
— Пойдем, — сказал я. — Это недалеко.
Первое, что сделал агент Ковальский, закрыв дверь каюты на ключ, — выскользнул из куртки смокинга. Куртка упала на пол, раскинув рукава в пьяном жесте. Вся она была в пятнах от ликера, а атласный лацкан в двух местах пострадал от зажженной сигареты, словно смокинг пытали.
Хохотнув, Ковальский наподдал ногой, и куртка отлетела в угол, легла неопрятной тряпкой.
— Ты в самом деле пьян? Или нанюхался?
В углу каюты, в кресле, сидел буфетчик и держал на коленях большой пистолет.
Ковальский улыбнулся:
— Какая встреча! Хотите выпить? А у меня до вас дело. Я, видите ли, истратил все запасы… ну, вы понимаете — чего. Шепнули — про вас. Заплачу хорошо. А вы как догадались о моей беде? Интуиция? Вы — телепат? А, ну конечно… вы живете в мире расширенного сознания! Ваш разум парит в сверхэкзистенциальном микрокосме прозревает тайны чужих астральных оболочек…
— Ты — дешевка, — сказал буфетчик. — Никакой ты не богемный ширяла. Ты — сыч. Зовут тебя Анджей Ковальский. Я знал о тебе раньше, чем ты взошел на борт.
— Интересно, — сказал Ковальский и облизнулся. — Только вы ошибаетесь. Микрокосм затуманен. Осмос атакует…
Буфетчик смотрел на него тускло.
В своих владениях, за стойкой, он казался затюканным, прибитым типом, этаким маленьким пескарем с выпученными от постоянного испуга глазами.
Теперь же с неприятным удивлением Ковальский видел перед собой грузного, по-видимому, очень сильного мужчину с крепким подбородком.
— Ты идиот, — сказал буфетчик.
— А вы — сердитый сукин сын, — парировал Ковальский. — Не хотите продавать — не надо. Найду в другом месте.
— Про тебя говорят, что ты — упрямый псих, — сказал буфетчик. — Так и говорят — псих. Прямо сейчас тебя убить? Мне ничего за это не будет.
— Вы хотите меня астрально уничтожить? Это скучно! — В голосе Ковальского прозвучало самое неподдельное изумление.
— Ты знаешь, что это такое, придурок?
В руке буфетчика медно блеснул маленький жетон с гравировкой и номером.
— Видишь это? Ты — фуфло. Я — сотрудник контрразведки. Понимаешь, придурок, разницу? Я буду продавать героин тоннами у тебя под носом, а ты и другие неудачники вроде тебя — на версту ко мне не подойдете. Можешь проверить, если хочешь. Давай, проверяй, недоносок. Тебя сразу уберут. Ты никому не нужен.
— Ч-черт! — сказал Ковальский.
— Ого! Да ты не такой тупой… Ладно, умник. Сядь, порукоблудствуй. Я ведь к тебе за удовольствием зашел. Посмотреть на твою рожу поганую, как она вытянется… Я доволен. Поимел тебя, как девку.
Буфетчик встал и подошел к двери.
Ковальский задыхался. Он не испытывал ненависти к этому человеку — просто ему казалось, что буфетчик выпил весь воздух в его каюте, и если он уйдет так просто, то останется вакуум, в котором он, Ковальский, погибнет, едва закроется дверь.
От буфетчика волнами исходили животная злоба и мощь. Он не повышал голоса, не делал резких движений, и от этого стоять рядом с ним было даже страшнее.
Буфетчик сказал что-то, Ковальский не расслышал и переспросил:
— Что?
— Дверь отопри!
— Сейчас, — пробормотал агент и подумал: «Какой же он все-таки здоровый… Удивительно даже!»
— Понимаете ли, — сказал он растерянным тоном и опять облизнулся, — вы все-таки недооцениваете угрозу осмоса. Постичь ее можно только вне границ разума, оттолкнувшись от колеса Сансары… Мы живем в мире символов и предзнаменований, и наша странная дерганая музыка, и наша болезненная поэзия, больше похожая на шаманские выкрики, — все это лишь результаты контузии от взрыва какой-нибудь неизвестной звезды…
Разболтанной походкой Ковальский подошел к буфетчику вплотную, извиваясь протиснулся мимо, встал у двери.
Сказал:
— Одну минуту, — и сделал вид, будто ищет в кармане ключ.
— Так. Да, все именно так, — сказала Анна.
Она лежала поверх покрывала, на спине, и смотрела на меня. Свет ночника выхватывал из сумерек ее лицо, и было видно, как она плачет.
— Все так. Я живая, — сказала она.
— Ты — живая, — повторил я.
— Но тогда почему, почему мне внушают обратное? Зачем им я — мертвая? С мертвыми проще? Да?
— Наверное.
— Если бы ты знал, как копится тоска… Сначала она под сердцем. Потом ты чувствуешь ее животом. Низом живота. Она — тянет. Это физически больно, понимаешь? Там все становится тяжелым и болит… Это очень противно, Максимов. Это физиологично.
— Надо думать, — сказал я и повернулся к ней лицом.
— Тебе тошно слушать об этом, я знаю. А ему — не было тошно это знать. Он… они… Да, они — их было несколько… Я пыталась найти облегчение. Но все повторялось, как дурной сон, как дрянной ресторанный шансон, — из вечера в вечер одинаковый, мутный. И если бы они просто использовали бы меня, как мужчина использует продажную женщину — без сантиментов, без иллюзий, — о, мне было бы легче!
— Тебе только так кажется, — сказал я. — Легче бы не было.
— И разговоры, разговоры без конца. О чем? О том, как хорошо было до войны и как плохо будет после нее. Все, кто не был на фронте, — как сговорились. Одно и то же! И все смущались, будто воришки. Карманники! Похитители платков… Ну как такой мужчина может взять женщину? Трусливо, с оглядкой, стесняясь… Все они боялись, что я рассмеюсь им в лицо. Одна насмешка — и увяла дутая мужественность. Пф-ф! Боялись и мстили мне. Гусев даже бил. Он бьет слабых. Но только когда пьяный. Он другой был, знаешь? Сломалось в нем что-то…
— Хватит, не хочу о нем, — сказал я.
— Хорошо, что ты другой. Хорошо, что я живая…