18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Шапи Казиев – Расул Гамзатов (страница 40)

18

А тут вдруг и Расул Гамзатов, поэт, лауреат и государственный деятель, выложил на стол крамольную поэму «Люди и тени».

В дали туманной годы, как планеты, И, верный их загадочной судьбе, Раздвоенного времени приметы Я чувствую мучительно в себе. И сам с собой дерусь я на дуэли. И прошлое темнеет, словно лес. И не могу понять ещё доселе, Когда я Пушкин, а когда Дантес.

О том, что за этим последовало, вспоминал Яков Козловский, который перевёл поэму Расула Гамзатова:

«О чём эта трагедийная вещь? Да о том же, о чём рассказывают расстрельные списки, — о судах, затмивших приговоры инквизиции, когда насильно отворяли кровь, а не заговаривали её. Место действия Кавказ и Россия. И в оригинале, и в переводе поэма долго пребывала в безвестности, сокрытая от посторонних глаз. Но вот наперсник Расула Дмитрий Мамлеев, в ту пору ответственный секретарь “Известий”, решил, что пора извлечь на свет узницу письменного стола. Он стал закопёрщиком чтения поэмы на редколлегии. Аджубей (Алексей Аджубей, зять Н. С. Хрущёва, был главным редактором газеты «Известия». — Ш. К.) находился тогда в Германии. Поэму читал я, и принята она была благосклонно. Даже восторженно. В каком-то раскованном, безоглядном порыве журналистская братия решительно высказалась в том смысле, что прозвучавшие стихи надо печатать немедленно. Не согласен был с такой скоропалительностью только заместитель Аджубея — Алексей Гребнев. От обсуждения поэмы он предусмотрительно самоустранился. “Вот возвратится Алексей Иванович, тогда и примем окончательное решение”, — посоветовал опытный лис. “Нет, нет, — хором зашумели остальные, — мы сами с усами!” Гамзатов попросил меня перепечатать поэму и завтра же отнести в газету.

— У меня такое предчувствие, Расул, что их храбрость — на час. Они все под Аджубеем ходят.

И как в воду глядел. Принёс я на следующий день перепечатанную рукопись, и ни одного члена редколлегии нет на всех этажах — кроме Гребнева.

Вскоре из-за Берлинской стены возвратился Аджубей. Воистину: “Вот приедет барин, барин нас рассудит”. Гамзатов созвонился с ним и сговорился о встрече.

А был зять Хрущёва недоученным актёром, и я, грешным делом, подумал, что желает он покрасоваться в роли чтеца, блеснув искусством дикции.

Бок о бок со мной сидел Всеволод Цюрупа. Я испытывал к этому благородному человеку чувство глубокой симпатии. К тому же смолоду мне было известно, что его легендарный отец Александр Дмитриевич Цюрупа, член первого советского правительства, однажды упал в голодный обморок. А занимал должность наркома продовольствия. Всеволод Александрович наклонился ко мне:

— Будет читать сам. Это плохое предзнаменование.

И действительно, как только Аджубей дошёл в первой главе до строк “В дали туманной годы, как планеты, / И, верный их загадочной судьбе, / Раздвоенного времени приметы / Я чувствую мучительно в себе” — последовал надменный вопрос с обвинительной интонацией:

— Скажите, Гамзатов, где, интересно, вы видите раздвоенность в советском человеке и советском обществе?

Присутствующие, сникнув, безмолвствовали, как народ в “Борисе Годунове”. По скулам Гамзатова прошли желваки.

— Двуличие этого общества я вижу здесь, в “Известиях”. Люди, что ещё неделю назад хвалили мою поэму, сегодня напоминают утопленников.

— Прошлый раз, как мне доложили, был ни к чему не обязывающий разговор, — отпарировал Аджубей таким тоном и с такой миной, что я почувствовал — перед нами не просто редактор “Известий”. Не зря по Москве ходили слухи: не сегодня — завтра Аджубей сменит Громыко на посту министра иностранных дел. А это значит — войдёт в Политбюро, самого Бога возьмёт за бороду. А тут! Не много ли позволяет себе этот Гамзатов? Что с того, что случалось быть его застольником. Времена меняются...

Хрущёвский зять нарочито коряво читал поэму. Вот он дошёл до фрагмента, где горец в честь рождения сына стреляет в потолок из пистолета. Пуля рикошетом попадает в портрет Сталина, и незадачливый стрелок оказывается на Колыме. И вдруг, к смятенности присутствующих, словно выдавая что-то сокровенное. Аджубей произносит:

— А если бы пуля попала в портрет Никиты Сергеевича? — И осклабился: — Мы бы такого ворошиловского стрелка посадили, как воспетого тобой земляка, дорогой Расул.

— От чьего имени вы говорите? — с вызовом бросил Расул.

— Я говорю от имени советского народа!

— Не рано ли?

Ещё некоторое время с обеих сторон “высекались молнии”. Аджубей потерял контроль над собой и, хотя по тогдашней табели о рангах он был ниже члена Президиума Верховного Совета, предостерёг:

— Подумайте о себе, товарищ Гамзатов!

Расул глянул на него, как всадник на пешего, и перешёл на ты:

— По-моему, это тебе надо опуститься на землю и хорошенько поразмыслить о том, что говоришь.

Начали расходиться. Я, достав сигарету, потянулся к зажигалке Аджубея, что лежала на столе. Он хвастливо пошутил:

— Не положи в карман. Она золотая. Её мне сам Крупп подарил.

В то же лето эту зажигалку он обронил на рыбалке, и исчезла она на дне речном. А вскоре грянуло низвержение Хрущёва, и в мгновение ока улетучился и Аджубей, талантливый журналист и недальновидный функционер».

В этой поэме о мрачном фарсе истории проявлены мучительные раздумья поэта, осмысление своей судьбы и судьбы всей страны.

Двойственность, которую Гамзатов ощущал в себе, была присуща самой эпохе. Разоблачение культа личности сошлось в мучительном противоречии с победой в войне, которая была неотделима от имени Сталина. Гамзатов читал, что писали, и слышал, что говорили о Сталине и сталинизме именитые писатели. Страх, который сидел в них все эти годы, обиды, потери близких — всё, или почти всё накопившееся за эти годы хлынуло в общество мутным потоком. Но почему-то никто не спешил отказываться от Сталинских премий, которыми кто-то награждался и по нескольку раз. Выговориться и освободиться — это считалось панацеей от недугов совести, но почему-то не помогало.

Живёт нелепо, как химера, Как неразумное дитя, Почти языческая вера В непогрешимого вождя. И коммунист у стенки станет И закричит не для газет: — Да здравствует товарищ Сталин! И грянет залп ему в ответ.

Поэту снится, что арестовали и его:

Но есть и пострашнее прегрешенья, Терпи, терпи, бумаги белый лист: Я на вождя готовил покушенье, Как правый и как левый уклонист... Бросают на тюремные полати Мужей учёных, к торжеству ослов. Вавилов умирает в каземате. И Туполев сидит. И Королёв.

Казнённый поэт оказывается в мире умерших, призывая невинных вернуться к жизни, к народу, которому их не хватает.

Встречает он и своего отца и обращается к нему с упрёком:

— Родной отец, неся раздумий гору, Зачем и ты о многом умолчал? — Боялись сыновей мы в эту пору, И ты отцом другого величал.

Поэт ищет искупления и оправдания, пытается понять, почему история так несправедливо поступала с людьми, что ослепило целый народ. Он спрашивает об этом у Александра Фадеева, маршала Тухачевского, командарма Якира, у других жертв репрессий. Однако всё смолкает, когда является новая тень:

Но стало страшно мертвецам несметным, И я подумал, что спасенья нет, Когда старик, считавшийся бессмертным, В парадной форме прибыл на тот свет.

Поэт решается прочесть Сталину свою поэму, но тот лишь посмеивается над его попыткой найти правду и обличить зло. Он растолковывает ему, что наивный народ сам сотворил из него кумира.