18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Шамиль Идиатуллин – Убыр (страница 51)

18

Раз – левую руку отрубили, ловко так и совсем не больно, наоборот – на сердце легче стало. Раз – правую, прямо сквозь слой земли, но что им земля. Бац – сквозь еловый комель прошла невидимая сталь, и сразу пояснице стало легче, потому что нога не тянет, правая. Раз – и левая тоже не тянет.

Можно было посмотреть, кто это меня так разделывает, ловко и быстро, как замороженную курицу топориком, но темно, ничего, кроме жухлого цветочка под носом, не видно. Да и все равно. Тело в земле, пусть там и будет, а в собранном или разобранном состоянии – какая уже разница? Звезды интереснее, даже если что-то туманное перед ними мелькает. Кисельный человек водит рукой перед моим лицом. Ну или привидение.

Мельтешение не помеха. Многослойное небо лежало чуть ли не на лбу у меня, как прохладный экран, мерцая Гусиным Путем, упертым в удивленную луну, и медленно, но, оказывается, заметно крутилось вокруг Железного Колышка. А я не крутился. Эта мысль не то что боль вызвала – боли так и не было, – но дикую досаду, как дурацкая описка в первом уравнении красивой чистенькой контрольной, которую обнаружил перед самой сдачей на проверку. Только контрольную еще переписать можно, не всю, упачкав, – но хоть как-то исправить. А тут ничего не исправишь. Лежи и тоскуй, что все так мимо.

Колышек растянулся в сверкнувший гвоздик, а снежная пыль поплыла, словно акварель под дождем. Глазам стало тепло, холодно – и по вискам скользнули щекотные дорожки к ушам. Тут я забеспокоился как дурак, что вода в уши зальется и что я разрыдался точно маленький. Будто мне не все равно. Оказалось, не все равно – а толку-то. Не то что рукой двинуть не мог – даже моргать, оказывается, разучился.

Ну и ладно, подумал я устало и тут же понял, что потихонечку влипаю в размытую полосу шириной в полнеба и все-таки начинаю закручиваться вокруг колышка вместе со всеми. Разобрать, не кажется ли это мне, мешали слезы. Я снова попробовал сморгнуть, чуть веко не вывихнул. Под глазом заныло – и по нытью приятно мазнуло прохладой. Слеза удрала от скулы к носу, и туда же, к носу и за нос, свалилось небо со звездами, колышком и чернотой этой головокружительной. Голова закружилась в буквальном смысле. От чистого неба к неясной от близости земле, так что мягкие иглы укрывшей ее хвои влезли в нос. Медленно, но неотвратимо. Щекотно, чихну. Вылезли. И снова к выпучившей пятна луне. И к земле, чуть отстранившейся и нечеткой уже от мрака, а не близости. И поправляя орбиту так, чтобы на следующем витке я смог увидеть корни елей справа от моей лежки и почти смытые темнотой вершины елей – слева от нее.

Я понял, что поднимаюсь по спирали. Ну как поднимаюсь – поднимают меня. Ну как меня – голову мою. А кто поднимает, зачем, куда и почему одну голову – черт его знает.

Чуть я это подумал, случилась странная жуть. Ночь порвалась посередке, как черная бумага, – и тут же склеилась обратно. Но за эти полмига я успел увидеть в нестерпимой белизне что-то огромное, невозможно яркое и малость мной недовольное. Задохнулся, ослеп и оглох, как от удара мордой о воду после прыжка с вышки. И сильно не сразу обнаружил, что неподвижно завис выше деревьев и почти различаю линию горизонта далеко впереди, не отвлекаясь на отскочившее вверх небо, муть слева и невнятные то ли движения, то ли световые покачивания где-то за правым ухом.

Я сообразил, что за ерунда с небом творилась. Бабкины дружки типа природы-матери, мироздания или еще какого бога указали мне, что я не совсем нужное слово вспомнил для описания степени неизвестности. Не любят эти ребята нечистые слова, тем более в особых условиях, бабка вроде предупреждала. Условия, конечно, особые – только чего мне теперь-то указывать. Снявши голову, по словам не плачут.

Чистоплюи, подумал я почти с презрением и совсем не опасаясь, что меня снова начнут учить хорошему тону и прочим основам кровной этики – методом страшных чудес и, как папа говорил, демонстрации морального и физического превосходства.

Папа.

Надо же, совсем не больно. Обидно чуть-чуть: ну что это за превосходительства такие. Чем на крупные такие чудеса силы тратить, лучше бы нас с Дилькой спасли.

А ведь это, кажется, и происходит.

Во я тупой.

То есть меня не спасают, конечно, – но вздернули на эту высоту совсем не зря. А для того, например, чтобы я увидел.

Я и увидел. Но не небесные слои – что мне с них. Я вниз смотрел.

И увидел, что это перед самыми глазами черно, и дальше, где деревья, – тоже, и за ними тьма на много окликов вперед, но не глухая, а сизая, как скисший черничный йогурт, и в нем правым глазом четко, как сквозь подкрашенную линзу, а левым похуже видна дорога. За дорогой полянка. И там дом abraçı, из которого я ушел полдня назад. А теперь вот подхожу.

Тот, кто подходил, по правде был очень похож на меня. Я со спины себя, конечно, не видел никогда и не увижу. Но если верить видеосъемкам, я вот примерно так и хожу, по-клоунски, носки и локти чуть в стороны. И одежда была моей, даже грязной такой же. И прическа – это было видно, потому что без шапки. Лица я не видел, но соображать уже начал. И понимал, что лицо тоже мое – вернее, точный слепок с моего. Если в глаза не заглядывать.

Некому было в глаза заглядывать. Пока я поднимался, лес выключили. Потому что ночь и потому что все немного соображения в башке имели, в отличие от меня. Все спали в избе. Все спали в огороде, включая пару кротов. Спали зайцы и лоси. Птицы, конечно, не спали, но молча жались к стволам, если не успели по гнездам рассоваться. Не ковыляли одноногие парочки, стылые красотки не торчали из ручьев и болот, лохматые уроды не предлагали пощекотиться, и Марат-абый не шарился по округе, вглядываясь в потайные окна и незахлопнутые дымоходы. Даже котяры не было видно и слышно, хотя казалось бы.

Вот и хорошо. Пусть спят, пусть на спицах вяжут, пусть в Барби или конный клуб играют – лишь бы дверь не открывали.

Откроют, отчаянно понял я. Не в том дело, что карчык давно называется убырлы, пусть даже слово многое определяет, меня прямо сейчас в этом убедить пытались. А в том, что нельзя не открывать гостю, которого уже впускали в дом. Я как раз такой гость. И это будто бы я у порога стою, поднимаю руку и не стучусь, а негромко барабаню костяшками пальцев по косяку. Я именно так и постучал бы. Откуда он знает?

Я, который убыр, ответил: чуть развернулся, медленно вытянул левую руку в мою сторону, приложил ее к груди и, судя по раздувшейся щеке, улыбнулся.

Я его все-таки удивительно четко видел.

Не хочу.

У меня другие дела есть.

Надо предупредить, что это не я, чтобы не открывали. Я хотел крикнуть, но теперь у меня не только голоса, но и легких с голосовыми связками не было. Так что от попытки поорать лишь под шеей холодок.

Я заметался глазами по двору и увидел то, что на самом деле хотел. Увидел сквозь стены и сквозь совсем мутную тьму. Увидел, что там не спят. Кот не спит – он сидит на печке в избе, раздувшись, и время от времени показывает зубы, приподнимая лапу. Бабка не спит – она убежала в баню и быстро возится в парной, зачем-то вытаскивая толстенные связки чего-то белого. Дилька не спит – она, скорчившись, трясется под лавкой в предбаннике, вслепую, потому что темно и очки запотели, водя перед собой кочергой. Не надо кочергу, подумал я отчаянно, возьми метлу хотя бы или стул, он дубовый.

И убыр тут же повернулся к стенке бани, сквозь которую я смотрел, неторопливо подошел к ней, сделал танцевальное движение, минуя стул, и аккуратно погладил серое бревно как раз на уровне Дилькиной трясущейся головы. Обернулся ко мне и подмигнул – дико веселым глазом за моим веком.

Я снова закричал – и лопнуло. Все лопнуло, что было. Меня швырнуло вбок и вниз, как надутый, но незавязанный шарик, и вверх, и снова резко вниз и вбок. Но я успел зацепиться взглядом за створ из двух сосен, стоявших ровно справа от моей лежки, и не терял его, даже поворачиваясь затылком, – и смотрел, смотрел, смотрел на залитую туманом полянку, чтобы запомнить и использовать, если получит…

Ся!

Затылок больно чавкнул, глаза стукнулись о верх и низ орбит, но удержались, шею стиснул костяной обруч, я захрипел до пузырей в ушах – и тут же стало покойно и тихо.

Значит, так надо, понял я, смирился и поплыл подальше от боли, нервотрепки, переживаний и доставшего чувства опоздания. И почти уплыл. Как там было хорошо. Как там могло быть хорошо, если бы не дурацкий щелкающий присвист.

Он протек сквозь землю, воду и покой мне в оба уха и будто крючком уцепил, раздражая и будя. Я постарался не обращать внимания, постарался схлопнуться и уплыть поскорее. Но присвист делался все громче и пронзительнее, крючки рассыпались где попало, поддергивая живот, и кожу, и сердце, и веки. Жмуриться стало больно. Ненавижу соловьев, подумал я и открыл глаза.

Кажется, начинался рассвет. Туман вокруг меня почти на глазах сминался в капли и прилипал к серой хвойной подушке, и сквозь него уже нормально были видны деревья, которые становились все ярче и цветнее, как на экране с выставляемой регулировкой. Соловей закатил последнюю трель, почти красивую, и заткнулся.

Цветочек у меня под носом был подснежником. То есть я сперва узнал его в жухлом опаленном стебельке, вздрогнул, сообразил, что бояться нечего, и лишь тогда вспомнил русское название. По-татарски «подснежник» – umırzaya. А umıru[46], наверное, одного корня с убыром: папа объяснял, что в наших языках «б» часто переходит в «м», – например, балкарцы свой язык малкарским называют. Вот я и решил, что этот злой корень – ответка мне за грядку на могиле Марат-абыя.