Шамиль Идиатуллин – Никто не умрет (страница 13)
Он говорить не может, понял я с ужасом. Онемел. И оглох тоже, что ли? Нет вроде. А немые только мычать могут?
Мысли бренчали у меня в башке медью в забытой копилке, а я, покосившись на маму, которая снова застыла с пальцами на скомканных губах, уже громко и весело вещал. Что-то. Про то, какой папа прикольный и хитрый, с работы сбежал и под одеялом прячется, а еще и замаскировался на всю голову, можно на рыбалку удрать или, наоборот, явиться на работу и сюрприз устроить всем, кто не узнает, а не узнает никто…
Я запнулся, набирая воздух для следующей серии, — в поединке, в том числе словесном, надо работать сериями. Но папа успел первым. Он скривил лицо и сказал:
— Ха!
Смеется, неуверенно решил я и посмотрел на маму. Она отвернулась. Но раз хакать так может, значит не немой? Папа задергал руками, чтобы я не отворачивался, скривился еще сильнее, выставил напряженные ладони перед собой и довольно четко произнес:
— Ха-ува ю?
По-собачьи наклонил голову, прислушался к эху, которого и в помине не было, для верности ткнул в мою сторону сведенными пальцами и повторил:
— Ю.
Я наконец сообразил. Ох как мне полегчало, когда я сообразил.
—
— Ныт су гуд ха пасыб… пасыббыу, быт ыттс оу-ки,[11] — ответил папа, запнувшись, но почти разборчиво.
Это бред, говорить с родным отцом на языке, который оба почти не знаем. Ладно, для простых вещей нам слов хватит, ими и обойдемся пока. Простые вещи и есть главные.
Мама смотрела на нас распахнутыми глазами, и они сверкали — слезами и надеждой.
— Наиль, — громко прошептала она, — ты понимаешь, что он говорит?
—
Папа закивал и повторил. Вернее, не повторил.
– Ä
– Ä
Папа закивал еще чаще, как собачка с автомобильной панельки после резкого торможения, и быстро-быстро заговорил по-татарски, запинаясь на самых простых словах, зато запросто выговаривая длинные. Ничего не понимаю, говорил он, голова то болит, то улетает, и вот здесь — он показал на сердце — то пусто, то давит, а сказать ничего не могу, чушь какая-то получается, как у пьяного, ну вы сами видели, сынок, сынок, ты как, что за синяки у тебя, я убью всех, кто тебя обидел, вот немного в себя приду, встану и убью. Никто не обидел, пап, ты что, отвечал я, это тренировка все, Ильдарик шнуровкой попал. Вот Ильдарика и убью, говорил папа, прямо с размаха как шибану, подскочивши, это ты меня плохо знаешь еще.
А я папу хорошо знал на самом-то деле и про татарский папин тоже знал — что он как правописание у Винни-Пуха, хороший, но хромает. Папино выражение, естественно. И сроду он так быстро и бегло не говорил, да еще с деепричастными оборотами, хотя на них половина татарских выражений построена: мы говорим не «передай», например, а «взяв, дай».
И маме скажи, чтобы не плакала, слезы режут лицо, а лицо моей женщины подобно небесному сиянию, продолжил папа, и слова его становились короче и колючей. И мои тоже, когда я говорил, что довольно слез и слов, отец, пора вставать и делать.
И тут застонал
— Наиль, — сказала мама жалобно, но я поднял руку, показывая, что сейчас-сейчас, подошел к
Он так и лежал, накрыв голову рукой, но я видел, что дед слышит и ждет. Что говорить, я не знал. Сказалось само, словами, которые сам я никогда не слышал и понимал каждое слово только после того, как произносил его:
—
Я сделал вид, что заинтересовался чем-то в окне. Нельзя смотреть, как мужчины плачут.
— Наиль, — повторила мама. — Наиль, ты почему… Ты откуда все это знаешь?
Я встал, подошел к маме и объяснил, рассматривая папу, торжественно и важно устраивающегося на подушке:
— Мам, ну мы ж сколько татарский учим. Выучил.
— Так нельзя выучить. И потом, это не татарский.
Я открыл рот, а врач открыл дверь. Невысокий рыжеватый дядька в белом халате, молодой такой, вошел, уставился на нас и сказал неприятным тоном:
— Ага. Это что за делегация? Ну-ка брысь.
— Борис Иванович, вы знаете… — начала мама.
— Измайлова, ну вы же разумная женщина, я же вам все объяснил — ну зачем обострять-то на ровном?..
Врач замолчал, переводя взгляд с папы на
— Что-что? — спросил врач.
Папа похлопал его по рукаву и вроде подмигнул мне. Я-то разобрал, что папа строчку из любимой песенки сказал —
— Ага, — сказал Борис Иванович и прошагал к
Взял его руку, подержал и отпустил. Рука застыла в воздухе и аккуратно вернулась на седой висок.
— Ага, — повторил врач, уставившись куда-то себе на нос. Подумал, стремительно развернулся и спросил меня: — Тебя как зовут?
— Наиль это, мой сын, — торопливо сказала мама. Она все еще боялась, что нас будут ругать и наказывать. — Наиль, значит. Знаешь что, Наиль…
— Сволочь ты, Наиль, вот что! — рявкнула Гуляапа с порога.
3
— Мы тебе бубновый туз на спину нашьем, — пообещал Юсуп Баширович. — Знаешь, для чего? Я пожал плечами и предположил:
— Ну, видимо, всему отделению по карте на спину нашьете, а потом у всех кожу со спины срежете. Будет подарочная колода.
Юсуп Баширович моргнул, но тут же насупился еще страшнее. Да не очень меня все эти свирепости пугали. Перебор с ними сегодня. А пугаться и виноватиться я еще на стадии Гуля-апы устал. Не устанешь тут.
Как она орала. На меня так сроду не орали, даже мама. И тем более при маме не орали. Попробовали бы. Дольше трех секунд проба вряд ли протянется.
А тут мама сама чуть не заорала, кажется. Не заорала и у Гуля-апы громкость убавила в момент. Ну, как в момент, с поправкой на особенности женского голосового аппарата. За минуту где-то. Затем послушала клокотанье Гуля-апы, посмотрела на меня грустно так и с укоризной и сказала:
— Наиль, в самом деле. Ты что ж пропал так. Все же волновались.
Это, значит, зря я так пропал. Надо было по-другому пропасть. Навсегда, например.
Я понимал, конечно, что мама и Гуля-апа не в курсе, что им всего не объяснишь, да и не дай бог объяснять им такое. Все равно обидно стало. До слез почти. Я дохну на ходу, мучаюсь, спасаю всех, между прочим, а мог бы спокойненько на диванчике лежать, за компом сидеть — и меня все бы находили. И Гуляапа, и мама с папой, и Леха, и Марат-абый. Любой, кому надо меня найти зачем-то. Меня бы и не тронули, главное. А я вписался за вас за всех. А вы орете на меня. Все.
Обиднее всего было, что я и впрямь накосячил. Надо было Гуля-апе еще вчера позвонить. Хоть от медсестры, хоть мобильный на минутку у кого угодно попросить. Не пожалели бы, наверное. Мало ли что номера не знаю. Узнать — на раз-два. Тем более что у тети Лены ноутбук с интернетом в палате.
Не позвонил. И Гуля-апа меня искала почти два дня. Пришла вечером с голубцами к нам в квартиру, не нашла никого (в этом месте у меня в памяти что-то шелохнулось, но я не успел сообразить и быстро отвлекся), часа два просидела на скамейке у подъезда, набирая мой номер, вернулась все-таки домой, а к семи утра прибежала к нам — и снова никого не нашла. Дальше пошла классика — морги, больницы, все такое, только у нас про это всегда с шуточками говорили, а Гуля-апа — со слезами.
Стыдно было, чего там.
И пофиг мне стало на свои страдания, общие упреки и на врачей РКБ во главе с Борис Иванычем, которые выяснили, откуда я причапал, и устроили разнос с распилом на части. Еще от тети Тани влетело, которая за мной пришла с моими кроссовками, шапкой и каким-то одеялом. Конвоировала меня к нашему корпусу и пилила не останавливаясь. Именно что пилила: талдычила одно и то же, как ножовка звенит, зынь-зынь. Довела распиленного в трех местах, впихнула в палату, а я и зарасти толком не успел. До Юсупа Башировича с надфилем очередь дошла.
Дошла и ушла тут же. То ли я угадал про карты — во ужас-то, — то ли Юсуп Баширович решил, что ругать и воспитывать меня за прогулки по морозу бесперспективно — по крайней мере, пока я в таком состоянии. Заведенный, в смысле. А я заведенный, да.
Он коротко отчитал меня за то, что я толком про родителей не объяснил — как будто я не старался, — попугал всякими ужасами, связанными с прогулками без башки и босиком по мартовской стуже — как будто на улице не апрель уже почти, — пригрозил, что положит меня к малышам, чтобы они за мной последили нормально, — как будто я не знал, что у мелких мест свободных нет, — и велел лежать смирно — как будто я и сам не собирался поваляться немного. Колотило меня малость, и голова побаливала, как в начале гайморита.