Серж Брюссоло – Зимняя жатва (страница 2)
Папаша Вердье преподавал естественные дисциплины, греческий и географию… Как любил говорить Антонен, одновременно все и ничего. Но так ли это было важно? Ученики давно разучились слушать объяснения учителей, да и те вряд ли верили в их полезность. Словом, все притворялись, что заняты делом, лишь бы скоротать время. И еще: это хоть ненадолго, но избавляло от страха.
— Живем в постоянном страхе, — нашептывал Жюльену Антонен. — Когда боши уберутся, придут коммунисты, и неизвестно еще, что хуже. Там уж не выберешь ремесло по душе, всем придется горбатиться на заводе — и женщинам, и детям. При малейшем неповиновении — солеварня, пока глаза не выест.
Честно говоря, Жюльена мало беспокоило, что будет после войны. Вот приехала бы за ним мать, чтобы они снова были вместе, а уж тогда не страшно
Материнские письма… Их и было-то всего пять, и речь в них шла всегда об одном и том же. Жюльен хранил их в своем сундучке. Они были такими короткими, что ему ничего не стоило выучить их наизусть. Это ему-то, с таким трудом запоминавшему школьные задания. Часто, поднеся листок к самому носу, он разглядывал эти письма, изучая их до мельчайших деталей, чтобы ничего не упустить. Первое было написано на превосходной голубоватой бумаге довоенной поры, ее мать использовала, когда они жили в Морфоне-на-Холме. Цветная веленевая бумага, которую она заказывала в писчебумажном магазине супрефектуры. На долю остальных писем пришлась низкосортная, шершавая, с грязноватыми вкраплениями. Но все послания объединяло общее, с редкими вариациями, содержание.
В конце она всегда ставила свое имя. И однажды, когда Антонен бесшумно приблизился к Жюльену, чтобы прочитать через его плечо хоть несколько строк, это кокетство ввело его в заблуждение.
— Ого, письмецо от подружки? — пробормотал он, от изумления вытаращив глаза. — Кто она? Старше тебя — видно по почерку. Так кто же? Фотография имеется?
Жюльен ни слова не произнес в ответ, предпочитая набросить на историю с письмом покров таинственности, однако двусмысленность материнской подписи его смутила, и он почувствовал, что заливается краской под изучающим взглядом приятеля.
Адмирал, напротив, писал часто, но и его послания не отличались разнообразием. Когда консьерж, раздавая почту, выкрикивал имя Жюльена, мальчик не спешил их вскрывать, а уносил с собой.
Адмиралом в семье прозвали Шарля — деда Жюльена, поскольку ему принадлежала судостроительная верфь. Мощного телосложения, с красным обветренным лицом, скрывавшимся под седой бородой на манер Виктора Гюго, он и правда походил на знаменитого писателя. Но только Гюго этот был вечно чем-то раздражен, гневлив, с то сходящимися у переносицы, то разлетающимися в стороны от энергичной мимики бровями. Когда дед Шарль, покинув свои владения, выходил побродить по окрестным полям, закутавшись в широкий черный плащ, его легко можно было принять за облачившегося в траур Деда Мороза, забросившего подальше свой мешок с подарками. Руки у него были огромные, все в шрамах. В молодости, работая на лесоповале, он потерял два пальца, и кургузые обрубки (указательного и среднего на левой руке) вызывали у Жульена отвращение, которое ему с трудом удавалось скрывать. Мальчику представлялось, что изуродованная ладонь деда обладает магической силой, вне всякого сомнения, вредоносной, способной навести порчу. Зловещая эта рука, живущая тайной самостоятельной жизнью, раздосадованная тем, что с ней связано столько предрассудков, была охвачена постоянной жаждой мести и не могла противиться своему желанию все время щипать и царапать. Разве не раздавал Адмирал тычки и пощечины только этой, левой, рукой?
Письма Адмирал писал дурные, злые. Слова их истончали, прорывали бумагу насквозь. К примеру, такое:
Пяти-шестистраничные послания, с огромным количеством вычеркиваний и отсылок, удручали мальчика, и обычно он убирал их подальше, не дойдя и до середины.
Пять последних лет показались Жюльену бесконечными — они могли составить целую жизнь. С удивлением он осознавал, что почти не помнит о годах, предшествовавших поступлению в пансион. Детство исчезло в туманной дали, растворилось бесследно. Каждый раз, когда он пытался воскресить то или иное событие прошлого, перед его глазами возникала дрожащая, точно рябь на водной глади, картинка, готовая вновь погрузиться в небытие от малейшего дуновения. Пансион Вердье вытеснил из памяти Жюльена все остальное, обрушившись на нее всей своей страшной тяжестью. «Не старайся понапрасну, распрощайся с прошлым, — словно слышал приговор мальчик, — теперь ты здесь, и вряд ли когда отсюда выберешься»
Болтаясь без дела по коридорам, Жюльен исподтишка наблюдал за преподавателями: одни старики да нервные печальные женщины, забитые, со скрещенными под грудью руками. Порой во время урока, погруженный в тоскливое оцепенение, он принимался размышлять о том, что учителя — просто бывшие ученики, приговоренные к пожизненному заключению в стенах пансиона. Однажды осенним вечером они вошли во двор заведения семи — десятилетними детьми, чтобы уже никогда не вернуться обратно. Там они выросли, там и состарились, превратившись из учеников в преподавателей. Да, именно так все происходило в таинственном мирке пансиона. Когда Леон Вердье умрет, его закопают где-нибудь на плацу, подальше от глаз, в той самой земле, которую столько раз топтали копытами лошади императорских гусар, а его место займет самый старый из учителей. Не придется ли и ему, Жюльену, окончить здесь свои дни? Не ждет ли его перспектива сделаться учителем — например, французского или естествознания? И неужели за ним так никто никогда и не приедет?
От тяжелых дум у него начинало першить в горле, и он еле сдерживался, чтобы не заплакать. Письма Клер и Адмирала вносили в его мысли еще большую путаницу. Он мало что помнил о жизни в родительском доме как до, так и после смерти отца — Матиаса Леурлана [4]. Но стоило закрыть глаза, как ему начинало казаться, что он вновь слышит крики, грубую брань, словно свинцом пробивающую дубовые двери донжона — так все называли усадьбу в Морфоне-на-Холме, поскольку она якобы была построена на месте развалин башни средневекового замка. Поместье было куплено семейством Леурланов при распродаже национальных владений в годы революции [5].
Крики… Да, мать и дедушка кричали, бросали друг другу обвинения, посылали проклятия. Жюльен хорошо помнит, как однажды он в ужасе выбежал из дома, помчался куда глаза глядят, заткнув уши и вспугивая стайки ворон, клевавших в поле зерна. Он вновь слышит оглушительный стук дверей, видит, как из чулана извлекаются чемоданы, из шкафов летит одежда, заполняя дорожные сумки. Перед глазами до сих пор стоит мощная фигура деда в широченном плаще — бледное лицо сливается с серебристой бородой. Дед выкрикивает слова, значения которых Жюльен не понимает, не хочет понимать.